Но стихией, в которой они чувствовали себя наиболее привольно, была любовь, — тут уж они были хозяевами. Они постигли все секреты, всю казуистику наслаждения; их изощренная фантазия изобретала все новые казусы в надежде с честью решить их. Этим всегда занимались люди, которым нечем заняться: за неумением любить они «занимаются» любовью, а главное — толкуют ее. Их комментарии бывали куда пространнее основного текста, весьма жиденького. Социология служила приправой к самым скабрезным мыслям: в те времена все прикрывалось флагом социологии; как бы они ни наслаждались, удовлетворяя свои пороки, им чего-то не хватало, если они не убеждали себя, что, поступая так, они подготовляют наступление новой эры. Чисто парижский вид социализма: социализм эротический.
В числе вопросов, страстно волновавших тогда эту маленькую «академию любви», было равенство полов в браке и прав их в любви. Известно, что встречались славные молодые люди, честные, немножко смешные, протестанты — скандинавы или швейцарцы, — требовавшие равенства в добродетели: мужчины, подобно женщинам, должны вступать в брак девственными. Парижские казуисты требовали иного равенства — в нечистоплотности: женщины, подобно мужчинам, должны вступать в брак оскверненными, — должны иметь право заводить любовников. Париж до такой степени был пресыщен адюльтером в воображении и на практике, что это блюдо начало уже приедаться; в литературном мире пробовали заменить его более оригинальным изобретением: проституцией молодых девушек, — я разумею проституцию упорядоченную, всеобщую, добродетельную, благопристойную, семейную и при всем том — социальную. Одна только что вышедшая талантливая книга как раз и трактовала этот вопрос: на четырехстах страницах, с забавным педантизмом, в ней изучалась, «по всем правилам Бэконова метода»{128}, «наилучшая организация наслаждения». Словом, полный курс свободной любви, где говорилось об изяществе, благопристойности, хорошем вкусе, благородстве, красоте, истине, стыдливости, нравственности, — настоящий Беркэн{129} для светских девушек, желавших пойти по дурной дороге. Книга эта была на данный срок евангелием, которым восторгался маленький двор Колетты, а сама она постоянно толковала ее. Естественно, как и все новообращенные, Колетта и ее окружение оставляли без внимания все, что еще могло быть в этих парадоксах верного, правильно подмеченного и даже человечного, и запоминали только самое худшее. Никогда не упускали они случая сорвать с этой клумбы самые ядовитые из всех ее обсахаренных цветочков, — афоризмы в таком роде: «вкус к сладострастию может только обострить вкус к труду»; «чудовищно, чтобы девственница стала матерью, не изведав наслаждения»; «обладание мужчиной-девственником является для женщины естественной подготовкой к сознательному материнству»; долг матери — «создать свободу для дочери с такой же деликатностью и благопристойностью, с какой она поощряет свободу своих сыновей»; придет время, «когда девушки будут возвращаться от своих любовников с такою же естественностью, с какою возвращаются теперь с лекции или после визита к своим подругам».
Колетта со смехом заявляла, что все эти наставления весьма разумны.
Кристоф приходил в ужас от таких разговоров. Он преувеличивал их значение и зло, которое они могут причинить. Французы слишком умны, чтобы давать практическое применение своей литературе. Эти карликовые Дидро, — разменная монета философии великого Дени, — являются в повседневной жизни, подобно гениальному Панургу Энциклопедии{130}, такими же добропорядочными и такими же трусливыми буржуа, как и все прочие. Именно потому, что они так робки в своих поступках, они утешаются тем, что совершают (в мыслях) поступки, находящиеся на грани возможного. В такой игре нет риска.
Но Кристоф не был французским дилетантом.
Одному из окружающих Колетту молодых людей она, по-видимому, оказывала предпочтение. Понятно, что он казался Кристофу несноснее всех других.
Это был сын разбогатевших буржуа, из той молодежи, что занимается литературой для избранных и разыгрывает из себя патрициев Третьей республики. Звали его Люсьен Леви-Кэр. У него были широко расставленные глаза, быстрый взгляд, нос с горбинкой, толстые губы, светлая остроконечная бородка а ля Ван-Дейк, преждевременно намечавшаяся плешь, которая, однако, его не портила, вкрадчивая речь, изящные манеры, тонкие и мягкие руки, таявшие в чужой руке. Он держался с подчеркнутой любезностью, чуть ли не рыцарски учтиво даже с теми, кого не любил и от кого всячески старался отделаться.
Кристоф уже видел его на первом литературном обеде, куда его пригласил Сильвен Кон; и хотя они не обменялись ни одним словом, Кристоф при первых же звуках его голоса сразу почувствовал к нему необъяснимое отвращение, истинные причины которого он понял лишь впоследствии. Любовь иногда вспыхивает внезапно, как молния. То же самое бывает и с ненавистью, — или (чтобы не смущать кротких душ, которых пугает это слово, как и все вообще сильные страсти) скажем так: нравственно здоровый человек чутьем узнает врага и занимает оборонительную позицию.
В противоположность Кристофу Леви-Кэр представлял дух иронии и разложения, дух, который мягко, вежливо, исподтишка подкапывался под все великое, что было в умиравшем старом обществе: под семью, брак, религию, родину; в искусстве — под все мужественное, чистое, здоровое, народное; под всякую веру в идеи, в чувства, в великих людей, в человека. В основе всего мышления этих людей лежало лишь то чисто механическое удовольствие, которое получают они от анализа ради анализа, — какая-то животная потребность подтачивать мысль, какой-то инстинкт могильного червя. И наряду с этим идеалом грызуна на ниве культуры — чувственность проститутки и синего чулка одновременно, ибо у него все было или становилось литературой. Все служило ему литературной темой: его успехи у женщин, собственные пороки и пороки друзей. Он писал романы и пьесы, где с большим мастерством рассказывал об интимной жизни своих родных и знакомых, о своих собственных похождениях и связях, в числе прочих и о связи с женой своего лучшего друга; портреты были сделаны с большим искусством; все хвалили сходство: и публика, и жена, и друг. Добившись признаний или благосклонности женщины, он не мог не рассказать об этом в очередной книге. Казалось бы, подобная нескромность должна внести холодок в его отношения с партнершами. Ничуть не бывало: они даже не очень смущались; для виду, правда, они сердились, но в глубине души были в восторге, что прохожие увидели их совсем голыми; раз с них не сняли маску — стыдливость их пребывала в спокойствии. Со своей стороны, сам автор не вносил в свои сплетни никакого оттенка мстительности, ни даже, пожалуй, вкуса к скандалу. Он был не худшим сыном и не худшим любовником, чем обычные люди. В тех самых главах, где он бесстыдно разоблачал своего отца, мать и любовницу, были страницы, где он говорил о них с поэтической нежностью и теплотой. В действительности, он питал большую привязанность к своей семье, но у людей его породы нет потребности уважать то, что они любят; даже наоборот: сильнее всего они любят то, что могут немного презирать, — предмет их привязанности кажется им тогда более близким, более человечным. Менее чем кто-либо они способны понять, что такое героизм и особенно — что такое чистота. Они смотрят на эти качества чуть ли не как на проявление фальши или умственной слабости. Само собой разумеется, они глубоко убеждены, что лучше всех понимают героические образы в искусстве, а потому судят о них с бесцеремонностью близких родственников.
Леви-Кэр пришелся как нельзя более ко двору в обществе наивничающих развратниц из числа богатой и праздной буржуазии. Для них он был компаньонкой, чем-то вроде распутной служанки, ничем не связанной и более опытной, чем они, просвещавшей их и являвшейся для них предметом зависти. С ним они не стеснялись и, держа в руке светильник Психеи{131}, с любопытством разглядывали голого андрогина, любезно предоставлявшего себя в их распоряжение.