Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Виндорук увидел этот стрелецкий бунт и позвал на помощь других сержантов. Скоро их стояло уже пять человек около нашего отделения. Каждый сержант обрабатывал своих «духов». Все шло в дело убеждения молодых: трехэтажный мат, удары, пинки, ссылки на Устав, по которому мы обязаны подчиняться старшему по званию, угрозы лишения обеда, гауптвахта и высылки из учебки в войска, где молодого солдата оттрахают в первый же день в задницу. Через некоторое время прессинга все молодые солдаты отделения уже стояли около своих кроватей, кроме двух курсантов: не встал я и парнишка-еврей, спавший через койку от меня. Он был маленький ростом, худенький, но стойкий. Мы оба перевернулись на живот и схватились за металлическую сетку, чтобы нас не стащили с кровати сержанты. Когда им это не удалось, они начали бить нас сапогами, которые держали в руках. По лицу не били, опасаясь синяков и разборок с офицерами, но по спине, по почкам, по ногам колотили изрядно. Но мы с евреем не ослабили захвата и не встали с кровати. Устав с нами бороться, сержанты начали говорить всем остальным солдатам нашего отделения, что теперь они будут стоять до тех пор, пока мы вдвоем не встанем. Спустя несколько минут сержанты ушли перекурить, а остальным отдали приказ все так же стоять по стойке «смирно». Те самые здоровые парни из нашего отделения, которые вчера всех подговорили к бунту, начали просить нас встать. Я в ответ напомнил им, что не мы, а они сказали всем воспротивиться ночным подъемам, а сейчас не только сами встали, но и нас уговаривают. В общем, короткая перебранка с сослуживцами ничего не дала. Мы с евреем не встали. Не знаю, сколько отделение простояло, но я в отсутствие сержантов минут через 20 отрубился и встал только утром с подъемом. После этого случая еще в течение двух недель, пока я находился в учебке, по крайней мере меня, ночью ни разу не будили. Но зуб свой сержанты на меня положили, и вскоре им представился случай отыграться, но об этом расскажу чуть позже.

В учебке я пробыл 25 дней. Автомат держал за это время лишь однажды – на присяге. Зато успел побывать несколько раз в Хабаровске на неоплачиваемой работе: долбил асфальт около центрального стадиона, копал городскую траншею под теплотрассу, смотря на величественный Амур. Там, во время этих работ, совсем рядом была желанная свобода, и к ней меня так сильно тянуло. Многие новобранцы из армии убегали, но в Советском Союзе тогда даже исчезнувший пистолет считался чрезвычайным происшествием на всю страну и его, как правило, быстро находили, не говоря уже о беглом солдате. Все было у властей под контролем. Но не это меня пугало, а тот факт, что стыдно было возвращаться домой сбежавшим из армии. В то время даже на тех парней, которые пытались от призыва уйти, смотрели неуважительно, а если солдат вообще из армии дезертировал, то смотрели на него с презрением. С таким позором я лично себе дальнейшую жизнь не представлял. Поэтому приходилось сжать зубы, терпеть и продолжать служить. Родители и спорт научили идти вперед даже когда тяжело. Часто произносимые вслух отцом и матерью на гражданке народные поговорки «Дорогу осилит идущий» или «Глаза боятся, а руки и ноги делают» в тех условиях морально помогали.

За короткий срок в учебке я увидел и первую беспричинную жестокость, и почувствовал первый голод в жизни. Помню также свои ощущения, что вкуснее всего, когда ты сильно и давно голоден, – это серый хлеб, соль и вода. Когда тебя длительное время мучает жажда – то мечтаешь не о молоке, лимонаде, кока-коле, пиве или соке, а мечтаешь о холодной чистой воде. А когда хочешь сильно есть, то мечтаешь не о пирожном, мясе, макаронах или картошке, а о хлебе, причем не белом, а свежем сером, он тогда в армии показался мне желаннее всех продуктов.

Кроме вкусовых, в тяжелые первые армейские дни сразу определились и душевные приоритеты. Мои разум и душа однозначно и безоговорочно выбрали самого дорогого для меня человека на всей Земле – маму. Хотя, наверное, это определение касалось только меня, потому что были случаи, когда мои сослуживцы каждую минуту вспоминали свою жену или любимую девушку, рассказывали мне, что именно сейчас делает их любимая, чем занимается, были мыслями где-то далеко, рядом со своей подругой. Я же про свою любимую девушку Таю, из-за которой и рванул в армию раньше своего 18-летия, чтобы избавиться от душевных страданий, забыл уже через неделю. Не до Таи, быть бы живым. Видимо, и не любовь это была, раз исчезла при первых трудностях. Но маму, отца, сестру часто вспоминал. Первое письмо я получил из дома, как мне тогда показалось, через целую вечность. Четыре дня в алма-атинском военкомате плюс большое расстояние для письма из Хабаровска в Алма-Ату и обратно – всего набралось дней 20 после моего ухода из дома. Помню, когда получил первое письмо из дома, то убежал из казармы без разрешения и спрятался за кирпичами стройки недалеко от нашего здания. Прочитав письмо, я заплакал. Это были мои первые слезы, наверное, после детского сада. Мне очень сильно захотелось домой, но я понимал, что ничего нельзя сделать и впереди еще почти два года этого бреда. Мама писала, что ей скучно в выходные почти целыми днями лежать на диване и читать книгу. Тогда у нас еще не было дачи, и мама, будучи трудолюбивым и деятельным человеком, страдала от безделья. «Мне бы ваши проблемы», – подумал я тогда и кисло улыбнулся. Потом вытер слезы, взял ноги в руки и пошел в свою тюрьму.

А еще через день после этого случился инцидент, который повлиял на мою дальнейшую армейскую судьбу.

После обеда один из сержантов, Сагайдак Егор, парень двадцатилетнего возраста, низкого роста, совсем даже не атлетического телосложения, не толстый и не худой, славянской внешности, с хитрыми серыми глазками, построил всю роту на нашем этаже посередине казармы. Сагайдак был дембелем и позволял себе без оглядки на остальных сержантов многие вещи. После того как Егор построил роту, он начал обходить строй с видом главнокомандующего маршала Жукова на Красной площади в День Победы. «Дедов» и дембелей тогда всегда можно было узнать по начищенным и отутюженным сапогам. При этом сапоги были на высоком, аккуратно обтесанном каблуке со множеством железных набоек, предназначенных для того, чтобы идущего «деда» было слышно издалека. Этот низкорослый полководец с походкой гусака и с выражением злобы на лице, дабы было для всех пострашнее, обходил строй и вдруг увидел, что я и часть рядом стоящих ребят смотрят не на него, великого, а куда-то вдаль, через его голову. Сагайдак обернулся и увидел предмет нашего внимания. Каким-то образом на пятый этаж забежала красивая кошка. Вся черная, чистая, с блестящей короткой шерстью, с белыми лапками и белым кончиком хвоста. Морально уставшие от новых после гражданки условий, солдаты-новобранцы воспринимали это живое существо, как нечто давно забытое и даже инопланетное. Оно было такое грациозное, красивое, свободное, гуляющее само по себе и где вздумается. Эта кошка была, несомненно, счастливее многих из нас людей – царей природы. Молодые солдаты невольно заулыбались. Слишком необычной была обстановка.

Я думал, что и Сагайдак заулыбается. Но сержант не изменил выражение лица, более того, оно стало еще тверже, еще жестче. Видимо, ему не понравилось, что кто-то нарушил идеальное построение его солдат. Сагайдак повернулся к нам спиной и пошел к кошке. Взяв ее за шкирку, он пошел к окну и, не доходя до окна два метра, со всего размаха выкинул кошку в открытую форточку с пятого этажа. За окном не было деревьев, там был асфальт. И не осталось никаких сомнений, что кошка разбилась насмерть.

В казарме повисла мертвая тишина. Все были изумлены, большинство испугалось. Я опешил. «За что? Зачем? Почему так?» – подумал я. Страха не было. Было непонимание ситуации и внутреннее страдание за безвинное животное. Видимо, жалость выступила у меня на лице.

– Что, Ландыш, кошку жалко стало? – цинично спросил меня Сагайдак, подойдя вплотную.

Вообще-то, когда тебя спрашивает старший по званию, то даже по Уставу требуется быстро, четко и громко отвечать, да к тому же сержанты наши зверели, если солдат сразу, мгновенно не отвечал на их вопрос. Но я в тот миг молчал. В глаза сержанту не смотрел, а смотрел прямо перед собой на стену и уже не спрашивал себя: «Зачем и почему он убил кошку?». Хотя я тогда не нашел еще ответа на этот вопрос, но уже думал о другом. Другие вопросы у меня тогда были в голове. Это были вопросы такие: «Кто рожает таких гандонов?», «Откуда берутся эти уроды?». Я продолжал молчать, но, наверное, лицо мое поменялось. Оно перестало быть жалостливое и сострадательное, оно стало другое. «Не трогай меня, пидор, уйди от греха подальше», – повторял я молча, про себя. Взгляд у меня стал холодный, прищуренный, как будто мне тяжело было держать веки, и они спокойно опустились на небольшую высоту. Наверное, так смотрят, когда хотят убить, но не напоказ и не в гневе, а когда находятся в одиночестве перед бессильной жертвой, когда никто не видит и тебе за это ничего не будет. Мое тело в тот момент не было сжато, как пружина, но и не было также вялым, оно было спокойным и расслабленным. Так спокойно стоят, наверное, убийцы перед связанным и обреченным на смерть человеком, ожидая только писка, чтобы, не торопясь, поднять руку с пистолетом, навести дуло между смотрящими на тебя жалостливыми глазами жертвы и нажать на курок. Сагайдак, видимо, увидел или почувствовал перемену во мне и быстро переключился на рядом стоящих солдат. Он сначала гневно начал придираться к бойцам по поводу их вроде бы слабо затянутого ремня, плохо подшитых белых воротничков, а постепенно удаляясь от нашего края, начал даже бить по щекам и пинать по ногам некоторых молодых солдат.

7
{"b":"222232","o":1}