— Я полностью одобряю решение ЦК о снятии их со всех постов и выводе Бухарина из Политбюро, — заметно волнуясь, размахивая кулаком, говорила конопатая девчонка.
Комсомольцы зааплодировали.
Марии было отчаянно скучно. Она не понимала их пылких речей, поднятых кверху рук.
С трудом дождавшись конца, пошла домой.
— Была на собрании? — вечером поинтересовался Юлиан. И, получив утвердительный ответ, сказал весело: — С нами не пропадешь, Мария Федоровна. Сделаем из тебя человека.
— Болтун ты, — проговорила Мария. — Будто я сейчас не человек. А кто ж я тогда?
— Кто? — Юлиан задумался, отчего его черные брови над переносьем почти сошлись. — Тело у тебя вполне человеческое. А голова от обезьяны. Набита всякой глупостью. — И видя, что Мария вот-вот обидится, обнял ее, поцеловал в губы.
На ноябрьские праздники Юлиан уехал в село навестить родных.
В Киеве давно облетел кленовый лист, покрыв багрянцем садовые аллеи, распластавшись на мокром асфальте, словно припечатанный. Сбросили листву каштаны, и их голые ветви тихо, будто прося о чем-то, шевелились на сыром ветру. Только тополя стояли в пышном летнем наряде.
С раннего утра мимо домика, где жила Мария, направлялись на Крещатик демонстранты. Шумные, веселые, с кумачовыми лозунгами в руках, они то и дело останавливались посреди улицы. И тотчас же появлялась гармошка и начинались танцы. Мария прерывала работу, отодвигала занавеску и смотрела на них. Ее тоже звали на демонстрацию с работниками коммунхоза. Но она отказалась. Было много срочных заказов. А на эту гулянку уйдет целый день.
Еще перед праздниками она сходила в поликлинику и узнала, что беременна. Но Юлиану не сказала. Решила повременить. Лежала вечером на кровати, размышляла: «Мы не записаны. Ляпни ему про ребеночка — перепугается, только его и видела. Какой с него спрос? Скажет, знать ничего не знаю, первый раз, простите, эту гражданочку вижу. Поэтому все надо хорошо обдумать. Когда разговор затеять, с чего начать».
Юлиан из села вернулся веселый, привез целый сидор продуктов.
В городе после неурожайного двадцать восьмого года с едой было плохо. Ввели хлебные карточки. Появилось много нищих. Беспризорные мальчишки воровали все, что плохо лежит, срывали с прохожих шапки, платки. На полках сорабкоповских магазинов было пусто. В оставшихся еще немногочисленных частных лавках цены взлетели, как шарик в силомере на базарной площади. За изредка продаваемым коммерческим хлебом выстраивались длинные на два-три квартала закрученные в узлы мрачные очереди.
Продукты Юлиана были целым богатством, Он, не спеша, любуясь эффектом, извлекал из мешка большие буханки деревенского хлеба, сало, гуся. Потом сказал неожиданно:
— Теперь до самого отъезда будем сыты.
У Марии внутри все оборвалось, но спросила спокойно:
— До какого отъезда?
Юлиан повернулся к ней, улыбнулся, ответил:
— Экзамены сдам и махнем с вами, баронесса, на Днепрострой.
— Где это? Далеко?
— Да нет. На Днепре. За сутки с небольшим доберемся.
Она подошла к Юлиану, обняла за плечи, всхлипнула.
— Зачем нам ехать? Нешто здесь плохо? Я хозяйка, живую копейку всегда заработаю. Учиться стану, честное слово даю. Глядишь, и сыночка тебе рожу, чтоб на тебя был похож.
— «Зачем, зачем», — передразнил Юлиан. — Странные у тебя рассуждения. Пульс времени не улавливаешь, гражданка Омельченко. Плетешься в самом хвосте истории. Не вечно же мне без настоящего дела болтаться. Пора за ум браться. А дочечки и сыночки пусть погодят. — И наклонившись над сидящей на кровати Марией, заглядывая ей в глаза расширенными зрачками серых глаз, продолжал убежденно: — И о себе подумай. Жизнь вон как быстро вперед летит. А ты за свою старую рухлядь держишься. Аж трясешься. Пройдет годика три-четыре и такие узоры машины будут делать, что ты со своим «зингером» в трубу вылетишь.
— Не вылечу, — упрямо возражала Мария. — Больно далеко ты заглядываешь. На мой век заказчиц хватит.
— Я ведь не просто так говорю, — продолжал Юлиан, выпрямляясь и по привычке потирая ладони. — Все обдумано. А халупу свою не жалей. Плюнь на нее. Не такой вигвам построим.
Сейчас, вероятно, было бы самое время сказать, что она беременна, что пошел уже четвертый месяц. Но Мария почему-то не сказала. Решила — ночью скажет. А Юлиан с дороги устал и уснул, как убитый. Пожалела его, будить не решилась. Лежала рядом, думала: «Ее родители — отец, как с японской войны пришел, а мать так вообще всю жизнь дальше уездного города не ездили. Даже в Чернигове ни разу не были. А сейчас все ненормальные какие-то стали. Рвутся куда-то, не сидится им на месте. Глотки рвут на собраниях. До всего им дело. И что в Чикаго, и что в Германии. И Петечка такой же полоумный… Куда она поедет с Юлианом? Строить новую гидроэлектростанцию? Сдалась она ей, как нарыв на праздники. Бросить все, что досталось с таким трудом, с такими нечеловеческими муками? Ребеночка мучить? Самой, как каторжной, на морозе работать? Слышала она от одной заказчицы, как там в палатках мерзнут, бетон ногами месят по ночам. Нет. Не затем надрывалась из последних сил, хуже зверюги жила на станции Бирзуле, чтобы бросить все». Мария разволновалась, встала, выпила теплой воды из чайника, легла снова. «А как она без Юлиана сможет жить? Стоит только на один миг подумать, что никогда не увидит его больше, так холодеют руки и ноги, а сердце стучит будто у затравленного зверька. Может, удастся его еще разубедить? Ведь отец же он, не бревно. Понимать должен». Мария зажгла свет и долго смотрела на спящего Юлиана. Его по-юношески чистое лицо с высоким лбом хмурилось во сне. Черные брови над переносьем сбегались в складку, губы что-то беззвучно шептали.
Нет, ждать до утра она не могла. Мария решительно растолкала Юлиана. Он долго не хотел просыпаться — мычал во сне, снова валился на подушку.
— Вставай, — говорила Мария. — Важный разговор есть. Слышишь?
— Утром поговорим.
— Беременна я, — сообщила Мария. — Три месяца уже.
Юлиан сел на кровати, долго молчал. Сон с него как рукой сняло.
— Это точно?
— Куда уж точней. Доктор сказал.
— А аборт можно сделать? — И, испугавшись собственного вопроса, увидев, как сразу повлажнели глаза Марии, стал объяснять: — Я не ехать не могу. Сам был первым инициатором, сам, можно сказать, всех рабфаковцев сагитировал, а теперь в кусты? Скажут трус и ренегат. Себя уважать перестанешь.
— А я?
— Пойми еще раз — оставаться я никак не могу. А ты поступай, как знаешь.
Последние годы Мария чувствовала, как медленно сходит с нее то грубое, жесткое, дерзкое, за что на станции Бирзуле ее называли «Маруська-вырви глаз». Иногда ей казалось, что никогда не было всего того ужаса, что пришлось испытать ей, семнадцатилетней шинкарке станционного буфета. Она стала мягче, спокойнее, отвыкла ругаться. Работа с заказчицами требовала терпеливости, умения владеть собой. Вот только улыбаться часто, как другие, никак не могла научиться. Так и осталась по виду хмурой, будто всегда недовольной. И эти перемены в себе радовали Марию. Но сейчас, после слов Юлиана, как ей казалось произнесенных с подчеркнутым равнодушием, после его фразы «поступай, как знаешь», давно забытая волна мутной ярости и обиды нахлынула на нее. В голове шумело, а в груди все дрожало.
— Сделал свое дело, забрюхатил, а теперь в сторону? Моя хата с краю? — закричала она высоким вибрирующим голосом. — Нет, не выйдет. Не на такую напал. Или женись, или зарублю, как цуцыка. Нехай потом судят. — И с искаженным болью и обидой лицом по давней привычке схватила лежавший за печкой топор.
Перепуганный Юлиан рванул с вешалки пальто, кепку и выскочил на улицу.
Через полчаса Мария отошла, немного успокоилась, разрыдалась. Такую, нечесаную, с опухшим лицом и красными от слез глазами и застала ее Матрена Ивановна.
— Что с вами, рыбонька? — спросила она.
— Давайте, что принесли, — хмуро сказала Мария. — То не ваше дело.