— Ты вот что, Петя, — сказала однажды вечером, когда после урока арифметики сидели за столом и пили чай, — до меня больше не ходи, хлопчик. За науку спасибо, конечно, тебе. Можешь в ячейке доложить, что Маруся Омельченко теперь грамотная, читать, считать умеет. А насчет бога — пущай погодят немного. В невесты тебе я не гожусь. А люди всякое могут подумать.
— Пусть себе думают, — сказал Петя.
— Нет. Я теперь хозяйка. Мне дурная слава не нужна. Мне заказчиц нужно беречь.
Петя встал. Не спеша надел кепку, старую с чужого плеча шинель. Потом чихнул. Он всегда чихал, когда волновался, сказал тихо:
— До свидания, Маруся.
И ушел.
Маруся наблюдала за ним в окно. Дошел до угла и ни разу не оглянулся. Подумала: «Пацан, а гордый». И опять на душе у нее было неспокойно. Вроде поступила правильно, для него же лучше. А все ж не заслужил он такого обращения. Добрый был парнишка. Сколько для нее хорошего сделал. Чего ему было про заказчиц говорить?
Когда ложилась в кровать, подумала на мгновенье: «Бесчувственная ты, Марийка. Как колода. Тебе б только деньги». Но уснула быстро. И не снилось ей ничего в ту ночь.
Весна двадцать пятого года пришла рано. Уже в начале апреля Днепр вышел из берегов и затопил Труханов остров. Начала пробиваться зеленая травка. Приближалось то прекрасное время, когда уже тепло, но еще не жарко, когда в Голосеевском лесу терпко пахнет сосновой смолой, а дятлы пробивают аккуратные луночки в коре и с наслаждением пьют березовый сок. В ночь на воскресенье прогремел первый гром.
Мария хорошо слышала его. Она лежала на никелированной кровати с сеткой, на двух больших, купленных у генеральской вдовы подушках, но уснуть не могла. Последнее время на нее часто нападала тоска. Вспоминала свою станцию Торопово, тихую речку, извивающуюся вдоль низких берегов, поля с разбросанными вдали небольшими рощицами молодых березок и дикого орешника, овраги, заросшие головками Иван-чая.
Когда думала о сестрах — всегда плакала. Особенно жаль было младшенькую, Ольгу. Где они сейчас, сироты несчастные? Нашла бы, привезла б в Киев, стали б жить вместе. Еще когда Петя был — написали они в Харьков в наробраз письмо. Просили сообщить, не живут ли в детских домах сестры Омельченко. Но ответа так и не дождались.
Работы у Марии прибавилось. Только успевай. Дня уже не стало хватать. Появились заказчицы не только с окрестных улиц, но и издалека. Хорошая слава шла про ее мастерскую. Знали — мастерица она золотые руки и аккуратная. Сказала, что в пятницу будет готово, значит хоть кровь из носу, хоть наводнение, всю ночь глаз не сомкнет, а сделает. Называли ее теперь не Маруся, как в начале, а по-городскому мягко — Манечка, Манюша. Да и не похожа она стала на недавнюю селянку. Когда выходила на улицу, на голове — первая покупка, давняя мечта детства — оренбургский пуховый платок. На ногах мягкие хромовые сапожки. А на плечах жакетка коричневого бархата. Барыня да и только. Недавно одной богатой заказчице спешила отвезти к свадьбе белье. Решила извозчика нанять. Так когда ехала по сторонам смотрела, думала: «Вот бы мать и сестры увидели, до чего их Марийка дожила. На извозчике, как графиня, разъезжает». И улыбнулась прохожему счастливо, безоблачно. А тот, старый, скрюченный, даже рот раскрыл от удивления.
Улыбка очень красила ее обычно сосредоточенное, насупленное, будто вечно недовольное лицо. Разглаживались морщинки у переносицы, а все лицо светлело, становилось добрее, симпатичнее. Но улыбалась она редко.
Две заказчицы бывали у нее почти ежедневно. Как мимо шли на Сенной базар за покупками — обязательно заглянут, посидят, расскажут новости. Одна еще молодая, рыхлая, толстая, как снежная баба, Матрена Ивановна Корж. Мать троих детей, жена хозяина молочной лавки на Рейтерской улице. Вторая — старая дева Доморацкая — лет тридцати шести, худенькая, плоская, на тоненьких ножках, со странным именем Констанция. Видимо, по созвучию Матрена Ивановна называла ее Флоренция. Доморацкая казалась Марии чудаковатой, не от мира сего. Вечно носилась с книжками. Забежит, бывало, после работы, откроет книгу, скажет:
— Вот послушайте, Манечка: «Мужчина редко понимает, как много значит для него близкая женщина… Он не замечает тончайшего неуловимого тепла, создаваемого присутствием женщины в доме. Но едва она исчезает, в жизни его образуется пустота…» Ах, Джек Лондон! Какой тончайший психолог!
А Матрена Ивановна рассказывала о дочери Валентине:
— Спрашиваю ее вчера — чего ты часами вертишься у зеркала? Чем можно перед ним так долго заниматься? А эта мерзавка ответила: «Исправляю дефекты, которые вы с папой впопыхах наделали». Как вам нравится такая дочечка?
Благодаря заказчицам Мария была в курсе новостей всех окрестных домов. И то, что невестка Гурьяновых при всех сказала свекрови на улице: «Вы же падаль!» И что соседи, когда к пожилому приват-доценту Думбадзе пришла молодая любовница, поставили под дверь граммофон с пластинкой: «Вам девятнадцать лет, у вас своя дорога, вам хочется смеяться и шутить, а мне возврата нет…», и что сына портного Лендермана Зюзю укусила собака.
Эти новости мало интересовали Марию, но рассказы заказчиц не мешали ей. Все-таки веселей. Пускай болтают, если им делать нечего. Она только следила за строчкой, нажимала на педаль и слушала вполуха. Но одна новость потрясла ее.
— Слышали, рыбонька, известие? — сказала Матрена Ивановна, забежав на минуту. — Вчера около Одессы предательски убили Котовского.
— Котовского?! — переспросила Мария.
— Говорят, не только герой был, но и хороший человек, — продолжала Матрена Ивановна.
Мария не ответила. Вспомнила его улыбку, крепкое рукопожатие, как он называл ее «Марусыно-сердце». Нажала на педаль, побежали ажурные строчки. Только слезы капали на шелковое полотно.
В конце августа 1928 года на городской выставке народных художественных промыслов за постельное белье, украшенное Марусиной вышивкой и мережкой, жюри присудило вторую премию.
Оглушительно гремел духовой оркестр, привыкший играть на городских площадях, а не в тесных помещениях. От его звуков ломило в ушах. Яркий электрический свет бил прямо в глаза.
Мария поднялась на сцену, где Белецкий вручил ей почетную грамоту и отрез шерсти на костюм.
— Подойдешь в перерыве, — шепнул он Марии, пожимая руку. — Есть разговор.
Уже второй год Белецкий ведал всей местной промышленностью города и бытовыми мастерскими. Мария давно не видела его, но знала, что он женат на рыжей машинистке Тусе и та родила ему двух мальчиков.
— Через два месяца мы открываем большую мастерскую строчевышивальных изделий, — сказал он в перерыве, беря Марию под руку. — Думаю рекомендовать тебя туда бригадиром. Оборудование купили самое наиновейшее. Увидишь — ахнешь. Будешь учить работать молодых девчат.
Белецкий показал рукой в открытую дверь зала, где аккуратными рядами стояли блистающие никелем и лаком новые машины. Немецкий техник, толстый юноша в очках, показывал, как на этих машинах можно не только шить, но и вышивать, делать узоры, фигурные стежки. Мария смотрела на машины как зачарованная. Потом протиснулась поближе, задала технику несколько вопросов.
— Битте, фрау, — предложил техник, показывая на стул. — Пробуй сами.
Конечно, эти машины не чета ее, выпущенной за много лет до революции. На них можно делать очень красивые вещи. Да и работать в такой мастерской веселей. Девчат много. То песню хором затянут, то историю какую-нибудь расскажут. А в ее мастерской бывают дни, когда до вечера просидишь одна, как сова на ветке.
— Согласна, Марийка? — спросил Белецкий, подходя сзади и дергая ее за косу. — Хочешь моего совета послушать? Не валяй дурака и соглашайся. Такая мастерская не каждый день открывается.
— А какое жалованье у бригадира?
— Точно не помню, но, кажется, рублей сто восемьдесят.
— Тю, — разочарованно произнесла она. — Я-то думала… Дайте хоть до завтра сроку. А то сразу — решай. Утром приеду, скажу.