Поев, Яан повеселел, несмотря на плохую дорогу и суровый ветер, который щипал лицо, будто рассол. Он увидел впереди приземистого сгорбленного человека. Юноше хотелось с кем-нибудь поговорить, и он попытался догнать попутчика. Это было нетрудно, — человек шел медленно; Яан узнал его еще издали по сутулой спине и шаткой, неуверенной походке, какая обычно бывает у слабосильных людей, носящих большие, тяжелые сапоги. Одинокий путник был Михкель из Мядасоо, бобыль[2] из той же волости, что и Яан. Старик шел медленно, сгорбившись, словно тащил на спине тяжелую ношу; к каждой его ноге как будто было привязано по колоде, а между тем на нем были только постолы[3], а в руках — небольшой горшок для салаки.
— Здорово, Михкель!
Тот остановился, не сразу оглянулся и, подождав Яана, молча подал ему руку.
— О чем, брат, грустишь?
«Тяжелые времена», — сказал бы в иной раз старик, обычно произносивший эту фразу к месту и не к месту. Но теперь он только вздохнул, покачал головой и молча побрел рядом с Яаном.
Юноша искоса поглядел на Михкеля. Робкие, помаргивающие глазки старика слезились, рыская по снегу, словно чего-то ища. Печальное выражение не сходило с его худого лица. Нужда и заботы начертили на темной коже пеструю карту морщин. Жалкое лицо Михкеля невольно вызывало сострадание у каждого, кто на него смотрел.
Яану знакома была эта постоянная грусть на лице, слезящиеся глаза-щелки, но ему казалось, будто печаль Михкеля сегодня какая-то особенная и что слезы на его покрасневших веках — не от резкого зимнего ветра.
Яан спросил, что с ним такое, и старик принялся рассказывать.
Утром он с легким сердцем пошел в церковь; в кармане у него было сорок копеек, а в руках — горшок для салаки. Он собирался купить в церковной лавке несколько фунтов соленой рыбы: жить на одном только черством хлебе да пресной картошке — этак и ноги таскать перестанешь. Так как оба кармана его штанов прохудились, старик сунул кошелек в наружный карман полушубка и все время держал руку в кармане, оберегая свои сорок копеек — огромное богатство для такого бедняка. Михкель не помнил, чтобы хоть раз выпустил кошелек из ладони. Только в церкви он дважды складывал руки, чтобы прочитать «Отче наш», в первый раз — когда входил в церковь, а потом — когда пастор читал эту молитву. После первого «Отче наш» — Михкель рассказывал все очень подробно, — сокровище его было цело. Но когда он ощупал карман у выхода из церкви — денег не оказалось. В кармане было пусто! А ведь и эти сорок копеек он взял в долг, со слезами и мольбами выпросил у капинского Каареля — как есть нищенские гроши.
Рассказывая, Михкель снова заплакал. Крупные слезы градом катились по его желтым скуластым щекам. Скорбное, молящее о помощи лицо было искажено таким страданием, как будто старик оплакивал утрату кого-нибудь из близких или все свое земное достояние.
— Да, брат, вот до чего народ испоганился, — всхлипывая, причитал Михкель. — Уж и в церкви начали красть — в церкви, пред ликом господа! Даже в храме божьем нельзя найти защиты от бесовского отродья! Да кабы он, проклятый, к богачу в карман залез, а то ведь меня, горемыку, меня, голодного бобыля, ограбил!
— Богатый свои деньги лучше бережет, — заметил Яан, — карманы у него целы, он не складывает рук, когда молится.
— Что мне теперь делать? — чуть не плача, жаловался старый Михкель. — Дома у меня семья, есть нечего, жена больная. От хозяина мне помощи ждать не приходится — все рабочие дни уже заложены, а тех, кому еще обещал поработать, придется обмануть… Я заложил дней больше, чем их и в году-то наберется! А что закладывать безземельному бобылю, как не дни? И требуют их все в самую горячую пору: три четверти года никому не нужны твои дни, а за два-три месяца надо столько наработать, чтобы жить круглый год!.. Был бы я один, а то ведь пятеро голодных ребятишек и жена-калека! Бог посылает бедняку кучу детей, а ведь ни он, никто другой не научат, как их прокормить. И как медленно они растут! Ждешь, ждешь, а все нет от них толку!.. Да чему ж тут и удивляться — раз отцу кормить нечем, ребенок расти не будет!.. О-хо-хо, тяжелые времена!
Он высморкался и утер рукой мокрую щеку.
— У тебя в горшке, я слышу, что-то плещется, — заметил Яан.
— Рассол да в нем несколько салачных головок. До тех пор приставал к лавочнику, пока он не рассердился и не велел работнику налить мне из кадки штоф-другой рассола, — ведь страшно возвращаться с пустым горшком. Как я дома своим скажу, что у меня деньги украли, — в лес загонят плачем! Все ведь ждут — отец принесет солененького, отец принесет поесть! Каково же возвращаться с пустым горшком и смотреть им в голодные глаза! Да и рассол мне разве даром достался? Метлы взялся лавочнику сделать. О-хо-хо, ну и времена!
Он замолчал. Часть пути они прошли, не говоря ни слова, угрюмо глядя под ноги. Редкая бороденка Михкеля заиндевела, его старый, грязный овчинный полушубок затвердел на морозе. Сухой, как мука, снег пылил под ногами. Вдруг старик снова все вспомнил, слезы покатились по его щекам. Он стал шарить по карманам. Он ощупывал даже карманы штанов, куда наверняка не клал денег. Когда Михкель окончательно осознал, что искать бесполезно, он тяжело вздохнул и как-то весь съежился, словно уже сейчас хотел спрятаться от тех, кто с таким нетерпением ждал его дома.
Путников то и дело обгоняли сани. Оба бобыля каждый раз должны были отступать с дороги то вправо, то влево, проваливаясь в снег по колено, а то и выше. Как лихо мчались они, эти чванливые ездоки, как гордо кричали пешеходам в спину: «С дороги!» — и, обогнав их, даже не считали нужным оглянуться и посмотреть, глубоко ли те провалились в снег в своих постолах и дырявых сапогах. Спесивые парни, особенно те, что сидели с девушками, молодцевато натягивали вожжи, делая вид, что укрощают норовистого коня, а сами незаметно подгоняли кнутом усталую лошадь…
Каждый раз, когда такой зазнавшийся сынок деревенского богача заставлял Яана сворачивать с дороги в глубокий сугроб, юношу обжигала горечь, — то ли ненависть рождала это чувство, то ли зависть, а может быть, просто трудная дорога; усталость все больше и больше сковывала тело Яана.
А бедный Михкель даже не замечал мчавшихся ездоков, не сетовал на сугробы. Он, как видно, думал только о своем пустом горшке, о хворой жене и полуголых детях, которые небось сидят сейчас в одних рубашонках у занесенного снегом порога и, дрожа от холода, ждут отца. Отец придет из церкви, принесет нам булку! Отца не видать? Нет еще! Гляди-ка, идет! Отец идет, несет нам булку, несет поесть!
Вдруг Михкель остановился, точно у него дух захватило, и повернулся к Яану.
— Ты много булок несешь домой? — спросил он.
Нужда ожесточает сердце, и Яан ответил резко, почти сердито:
— Мало, поделиться нечем.
Михкель опустил голову и зашагал — он знал, что Яан такой же бедняк, как и он. Они снова молча пошли рядом, то и дело уступая дорогу саням. Яан держал руку в кармане и, словно тайком пересчитывая булки, поглядывал на несчастного Михкеля.
— Одну, в крайности — две рогульки могу дать, но не больше, видит бог, не больше, — сказал он наконец.
— Две? Тогда троим не достанется — еще хуже. Ладно уж… А не одолжишь ли копейки две? Я бы купил в удуверском трактире…
Парень ответил что-то, но что именно — нельзя было разобрать. Звон бубенцов, раньше еле слышный, звучал за их спиной все громче. Ехал свадебный поезд. Ветер нес через поле взвихренный снег, от конских спин валил пар. Взмыленные лошади фыркали, кнуты щелкали, пьяные хрипло понукали коней и орали, раздавался озорной смех подружек. У шаферов побогаче упряжь переливалась на солнце медью, с саней свешивались пестрые ковры. Расчесанные гривы коней развевались от быстрой скачки.
Дорога пошла пошире, и началась бешеная езда наперегонки. Оба пешехода отскочили в канаву и провалились в снег почти до пояса. Их обдало снеговым вихрем, окутало облаком пара. Один из поезжан замахнулся — и завязанный в узелок кончик кнута больно ударил Михкеля в глаз, веко у него стало кроваво-красным. Вихрем промчался шумный поезд. Яан успел только погрозить ему вслед кулаком, но никто не обратил на это внимания.