Смерть Верещагина. Худ. К. В. Лебедев. 1911 г.
В любом случае, смысл слов Ростопчина, сказанных Мутону, понятен. Понятно и то, почему француза никто и не попытался задержать. Возбужденные взоры толпы были направлены на окровавленное тело раненого Верещагина. На несколько мгновений воцарилась мертвая тишина. Как только Ростопчин и его свита быстрым шагом снова вошли в дом, толпа бросилась к умирающему юноше. Его ноги были обхвачены петлей; другой конец веревки привязали к лошади и поволокли тело прочь со двора, таскать по улицам. Окровавленная голова еще живого Верещагина билась о камни мостовой. Пьяная толпа ревела… Кто-то кричал: «Вот изменник нашему батюшке Александру Павловичу!»
Ростопчин, все еще слыша крики, доносившиеся со двора, не оглядываясь, прошел комнаты дворца, быстро вышел на задний двор, сел в дрожки, закричал кучеру «Пошел!», и вместе со свитой мгновенно покинул Лубянку.
Немало было тех, кто уже тогда, в 1812-м году, говаривал, будто Ростопчин бросил тело юноши на растерзание, так как убоялся толпы, которая, раздосадованная обманом градоначальника в том, что Москву не сдадут и его лживыми призывами к отпору наполеоновского войска, могла 2-го сентября расправиться с ним самим, по крайней мере, не дать ему благополучно уехать из Москвы. Однако не только апологеты и защитники графа[232], но и многие его недоброжелатели (как, например, Кизеветтер) это оспаривали. Они говорили о смелом и прямом характере Ростопчина, наконец, писали о том, что он мог отбыть с Лубянки беспрепятственно, с заднего двора, защищенного от толпы каменным забором. Размышляя над этим вопросом и стараясь не связывать себя путами предвзятости, мы в конечном итоге стали склоняться к тому, что инстинкт самосохранения, свойственный Ростопчину, как и любому другому человеку, в ходе разыгравшейся 2-го сентября трагедии не мог не дать о себе знать. Вооруженная и полупьяная толпа, возбужденная самим фактом оставления Москвы и возмущенная обманом своего «барина», могла легко излить свой гнев на московского главнокомандующего[233]. Многие из тех, кто собрался утром 2-го во дворе ростопчинского дома, еще помнили слова афишки градоначальника, призывавшего их на «Три горы»: «Москва наша мать. Она вас поила, кормила и богатила. Я вас призываю именем Божией матери на защиту храмов господних, Москвы, земли Русской. Вооружитесь, кто чем может, и конные, и пешие; возьмите только на три дни хлеба; идите со крестом: возьмите хоругви из церквей и с сим знамением собирайтесь тотчас на Трех Горах; я буду с вами, и вместе истребим злодея. Слава в вышних, кто не отстанет! Вечная память, кто жертвой ляжет! Горе на страшном суде, кто отговариваться станет! Граф Ростопчин. 30 августа»[234].
Каково?! После такого призыва, прозвучавшего из уст графа, а затем изготовившегося самому к бегству из столицы, можно было и не сносить головы!.. Вместо этого московский люд растерзал невинную жертву, в то время как Ростопчин беспрепятственно покинул город, снискав затем к тому же славу великого героя.
И все же столь ясное суждение и неотвратимый «исторический приговор» нам кажется чересчур поспешным. Посмотрим, что произошло в Москве дальше.
Возбужденная кровью «предателя» народная толпа хлынула со двора ростопчинского дома на Кузнецкий мост, где находились лавки живших в Москве иностранцев. Под крики и улюлюканье толпа протащила тело по Кузнецкому мосту, а затем поворотила на Петровку, свернула в Столешников переулок и выплеснулась на Тверскую прямо напротив официальной резиденции генерал-губернатора[235]. Там было пусто — вся администрация из Москвы уже отбыла. Растерянный и пьяный московский люд потащил тело вниз по Тверской, к базару возле кремлевских стен…
Между тем к Москве уже подходил Наполеон. В полдень он любовался куполами русской столицы с Поклонной горы, а затем приказал авангарду Мюрата войти в город. Мюрат, без выстрелов наседая на русский арьергард, медленно начал продвигаться к Кремлю. Здесь, как мы уже знаем, и произошла первая стычка с защитниками Москвы — ополченцами и полупьяными мужиками — которые стреляли по французам, бросались на них с пиками и даже рвали неприятелей зубами. Без сомнения, многие из этих безымянных защитников Кремля были теми самыми москвичами, которые в порыве патриотизма, досады и гнева только что таскали по улицам тело Верещагина. Сейчас же, около 4-х часов дня, сопротивление этой полупьяной толпы, брошенной своими господами, было легко сломлено. Несколько человек было убито, другие разбежались, третьи были разоружены и взяты под караул. Москва была пленена…
Но уже вечером в городе начались пожары. Первые взрывы и поджоги были, как известно, произведены агентами Ростопчина — чинами московской полиции. Но вот кто продолжал осуществлять эти поджоги в дальнейшем, начиная с 3-го сентября, — это до сих пор вызывает большие споры. В следующем параграфе мы попытаемся выяснить, какова была роль в этих событиях оказавшихся на свободе заключенных московских тюрем. Забегая вперед, скажем, что, несмотря на явное участие колодников в поджогах и грабежах Москвы, роль их не могла быть определяющей. Между тем, поджоги продолжались, по меньшей мере, еще две недели, а число уничтоженных оккупантами подлинных и мнимых поджигателей, как мы постараемся показать далее, было не менее полутысячи![236]
Но кто были эти люди? Помимо уголовников, выпущенных или сбежавших из-под караула, значительную долю составили раненые и «мнимораненные» русские солдаты, оставленные в Москве на произвол судьбы в количестве не менее 10 тыс. человек (часть из них погибнет во время пожара; другая часть будет вынужден пробавляться грабежами и разбоем; и только незначительная доля раненых окажется обеспеченной скудным питанием и приютом), и, наконец, сами московские жители, в основном из числа городской бедноты, которым, собственно говоря, нечего было терять, и которые получили «законное» право убивать и грабить[237]. На этот «патриотический подвиг» их благословил московский главнокомандующий Ростопчин, бросив им перед своим отъездом на растерзание тело раненого Верещагина.
Что станется с главными героями «истории о Верещагине»?
Ростопчин, покинув 2-го сентября 1812 г. Москву, вскоре устроил грандиозный спектакль с сжиганием собственного поместья в Вороново, тем самым демонстрируя не только неприятелю «решимость россиян» идти до конца, но и показывая москвичам, чье имущество он обрек на уничтожение, что и сам разделяет тяготы их потерь. Из Главной квартиры русской армии он продолжит рассылать по Московской губернии свои афишки, разжигая в крестьянах ненависть к захватчикам и призывая к верности своим законным господам. «Почитайте начальников и помещиков; они ваши защитники, помощники, готовы вас одеть, обуть, кормить и поить», — так напишет он в афишке 20 сентября, в период оккупации Москвы[238]. Вскоре после оставления французами Москвы он вернется туда и поселится в том самом доме на Лубянке, где разыгралась трагедия 2-го сентября.
В письме от 6 ноября 1812 г. государь Александр I так определит свое отношение к недавним действиям Ростопчина: «Я был бы вполне доволен вашим образом действий при этих весьма затруднительных обстоятельствах, если бы не дело Верещагина, или, лучше сказать, не окончание этого дела. Я слишком правдив, чтобы говорить с вами иначе, как с полной откровенностью. Его казнь была не нужна, в особенности ее отнюдь не следовало производить подобным образом. Повесить или расстрелять было бы лучше»[239]. 30 августа 1814 г. состоится отставка Ростопчина с поста московского главнокомандующего. Ростопчин уедет в Петербург, но там надолго не задержится и отправится за границу, на воды. По-видимому, в этот период, по свидетельству немецкого писателя К.А. Варнгагена фон Энзе, с которым Ростопчин увидится в Базеле, и судя по письмам Федора Васильевича к жене, его особенно сильно будут мучить воспоминания о дикой расправе над Верещагиным[240]. Однако вскоре Ростопчин вторично поедет за границу и осядет в Париже(!). Его настроение станет ровным и даже радостным. Он окунется в шумную парижскую жизнь, будет посещать театры, станет без устали сыпать остротами в салонах и станет предметом всеобщего интереса и любопытства.