Литмир - Электронная Библиотека
A
A

– Чего это он? – искренно удивлялся Давыдов.

Когда ему нужны были деньги, он просил просто и «бесстыдно».

Как просят дети.

У мало знакомых людей.

И деньги тратил на лакомства.

Как-то, после удачного концерта, все деньги проел на землянике.

Дело было в марте.

Он просидел у Дюссо, – у знаменитого в Москве Дюссо, – целый день в кабинете, пил шампанское и ел только землянику.

Наконец, распорядитель с отчаянием объявил:

– Вы, Александр Давыдович, всю землянику в Москве изволили скушать. Везде посылали. Больше нигде ни одной ягодки нет.

Давыдов уплатил по счёту и сказал:

– Да и денег тоже!

Или тратил деньги на игрушки.

С трудом достав несколько сот рублей, вдруг накупал каких-то абажурчиков для свечей, закладочек для книг.

– Дочкам подарки.

– Да ты с ума сошёл! На что им эти игрушки? Дочки-то твои почти замужем!

– Всё-таки об отце память!

Нельзя представить себе, на какой детский вздор он тратил деньги, о которых имел самое смутное представление.

Однажды, в саду «Эрмитаж» он передал знаменитому фактотуму Лентовского, Рулевскому, пачку, завёрнутую в газету:

– Отнеси ко мне домой!

И вдогонку крикнул:

– Да смотри, не потеряй! Ты известный растеряха! Здесь сорок тысяч!

Все рассмеялись.

Задетый за живое, Давыдов вернул Рулевского, развернул пачку и показал деньги.

Это он выиграл в карты.

Он по-детски радовался шутке.

В каком-то драматическом журнале было напечатано:

Какая разница между Давыдовым и Хохловым?

Тогдашним знаменитым баритоном Большого театра.

Ответ: от Хохлова требуют «не плачь», от Давыдова – «плачь».

«Не плачь, дитя» – из «Демона» и романс «Плачь», – которые непременно требовала публика у этих артистов.

И Давыдов недели, месяцы со счастливым лицом показывал всем истрепавшийся, затасканный номер журнала:

– А? Читал? Ловко?

Пока, к удовольствию приятелей, не забыл о своей игрушке.

В его восторгах было всегда что-то детское.

В Москву приехал знаменитый итальянский трагик Эммануэль. Великим постом, когда театр «Парадиз», был переполнен артистами по контрамаркам.

Эммануэль вообще нравился нашим артистам своею «русской простотой игры».

А в «Отелло» понравился особенно.

Как же было не вспыхнуть Давыдову?

– Братец! Надо поднести венок! А? от русских актёров, – предложил он тут же на представлении.

– Можно. На следующем спектакле.

Но Давыдову не терпелось.

Вот! Сейчас же! Сию минуту!

Тут же сделали складчину, собрали на венок, послали в цветочный магазин:

сделать немедленно!

Но как же быть с «печатной лентой»?

Давыдов метался.

– А как же печатная лента? Что же за венок без печатной ленты? Лавровый лист выкидывается, а лента остаётся навсегда!

– Кто же тебе сейчас ленту напечатает?

И вдруг его осенила мысль:

– Сторож. Получи 5 рублей. Бери лихача. Поезжай в гостиницу. У меня на стене лента висит!

Эммануэлю поднести венок… с надписью:

«Незаменимому исполнителю цыганских песен».

– Ты с ума сошёл!!!

Но Давыдов был спокоен:

– Ничего! Он не поймёт! А ему всё-таки лестно.

– А переведут?

– И превосходно! Пускай итальянская бестия чувствует, что такое русский артист! Он, брат, итальянец, за шёлковую ленту удавится! Дрянь, сквалыга! Только наши деньги берут! А русский артист – на! От себя ленту отнял.

И кто такой, собственно, был Эммануэль, – гений или «бестия», доставить итальянцу удовольствие или уколоть его хотел Давыдов, – разобрать было решительно невозможно.

Как ребёнок, он быстро привязывался к людям.

Напечатав в покойной «России» какое-то объявление. он искренно счёл себя с этих пор членом редакции.

Встречаясь с сотрудниками, говорил:

– Ну, что у нас в редакции?

Или вздыхал:

– Надо бы, братцы, нам собраться, обсудить наши редакционные дела.

Как ребёнок, быстро ссорился.

Сидя за бутылкой шампанского, ругательски ругал Лентовского:

– Что это за человек? Только шампанское пьёт!

Но назавтра мирился:

– Лентовский?! Да он скорее без куска хлеба сидеть будет, – а уж актёру заплатит!

И плакал от умиления.

Иногда он рассуждал о политике.

И с глубоким вздохом говорил:

– Революция необходима! Надо собраться всем и подать прошение на высочайшее имя, чтобы всех градоначальников переменили.

Он был детски простодушен и по-детски же хитёр.

Когда он приехал в Москву, у него была масса кавказских безделушек: запонки, булавки, спичечницы с «чернетью».

Из любезности, эти вещи хвалили:

– Премиленькая вещь!

«Саша» сию же минуту снимал с себя.

– Бери.

– Что ты? Что ты?

– Нельзя. Кавказский обычай. Называется: «пеш-кеш». Бери, – обидишь. Раз понравилось, – бери. Куначество.

Но затем и он начал хвалить у «кунаков» золотые портсигары, брильянтовые булавки.

И ужасно обижался, что ему никто не дарил «на пеш-кеш»:

– Мы не кавказцы!

– Хороши кунаки!

На него никто долго не сердился, как нельзя долго сердиться на детей.

Хорошее и дурное было перемешано в нём в детском беспорядке.

В нём всё старело, кроме сердца.

Он оставался ребёнком.

Но старость шла.

Я помню спектакль в «Эрмитаже» Лентовского.

Было весело, людно, шикарно.

Шли «Цыганские песни».

Антип, Стеша повторяли без конца.

Давыдов пел «Плачь» и «Ноченьку».

И вот он подошёл к рампе.

Лицо стало строгим, торжественным.

Пара гнедых, запряжённых с зарёю

Первое исполнение нового романса.

И со второго, с третьего стиха театр перестал дышать.

Где же теперь, в какой новой богине
Ищут они идеалов своих?

Артистка Е. Гильдебрандт покачнулась. Её увели со сцены.

Раисова – Стеша – наклонилась к столу и заплакала.

Красивые хористки утирали слёзы.

В зале раздались всхлипывания.

Разрастались рыдания.

Кого-то вынесли без чувств.

Кто-то с громким плачем выбежал из ложи.

Я взглянул налево от меня.

В ложе сидела оперная артистка Тильда, из гастролировавшей тогда в «Эрмитаже» французской оперы Гинцбурга.

По щекам у неё текли крупные слёзы.

Она не понимала слов.

Но понимала слёзы, которыми пел артист.

Бывший в театре гостивший в Москве французский писатель Арман Сильвестр, лёгкий, приятный писатель, толстый, жизнерадостный буржуа, в антракте разводил руками:

– Удивительная страна! Непонятная страна! У них плачут в оперетке.

Вы, только вы и верны ей поныне,
Пара гнедых… пара гнедых…

Давыдов закончил сам с лицом, залитым слезами.

Под какое-то общее рыдание.

Такой спектакль я видел ещё только раз в жизни.

Первое представление «Татьяны Репиной».

Но только играла Ермолова!

Перед «веселящейся Москвой» рука опереточного певца начертала:

– Мани, факел, фарес.

И этот маленький мирок эфемерных, весёлых мотыльков, как росою, обрызганных брильянтами, испугался и заплакал.

Это было похоже на сцену из «Лукреции Борджиа».

«Un segretto del'esser'felice…»

подняв бокал, беззаботно поёт Дженарро.

И вдруг раздаётся похоронный звон.

Оргия похолодела, замерла.

Это была панихида.

Похороны таланта были, – стыдно сказать, – в ресторане.

Стыдно сказать?

Но мёртвые, – да ещё мёртвые дети, – срама не имут.

Ресторан Кюба, в Петербурге, стал устраивать какие-то особенно шикарные ужины.

С певцами.

И на эстраду, перед ужинавшими, за несколько десятков рублей вышел Давыдов, сам ещё недавно кутивший здесь.

14
{"b":"222076","o":1}