– Скрестить перья.
И фехтовал пером хорошо.
Моя первая встреча с ним была полемическая.
Мы не убили друг друга.
Но кольнули.
И я через много лет с удовольствием вспоминаю об этой «встрече», как о встрече с противником, с которым скрестить оружие – и честь, и большое удовольствие.
Это было давно!
Когда в Москве гремели «Новости Дня»[8].
Тогда и я был юн, и Кругликов не служил ещё «ради места» в директорах какого-то синодального хора, и Липскеров не держал ещё скаковой конюшни.
Тогда, когда в Москве было лучше, и солнце светило ярче, и женщины на свете были красивее.
– И фунты были больше! – как вспоминают о своей молодости бабушки.
Лентовский держал зимой оперу.
Которой, кроме рецензентов, никто не посещал.
В «Сельской чести» выступила какая-то дебютантка.
Фамилии её теперь не помню, но глаза помню.
Это была именно такая головка, какую Нерон приказал отрубить и подать себе «отдельно», на блюде.
– Всё остальное её только портит.
Совершенство.
И глаза. Какие глаза!
Мне показалось, что она поёт, как Патти. Играет, как Дузе.
И я добросовестно написал всё, что, действительно, чувствовал, в газете.
– Патти, Дузе и Венера.
На следующей день должна была идти с нею «Кармен».
Когда, без пяти восемь, я явился в театр, Лентовский встретил меня в ужасе:
– Что вы наделали?!
– Именно?
– Да знаете ли вы, что сегодня к двум часам не было ни одного билета?! У театра появились барышники! Барышники, про которых я позабыл даже, как они выглядят! Театр будет переполнен! Предлагают по десяти рублей за приставное место!
И всё это с отчаянием!
– Но вам-то чего же так огорчаться?!
– Да поймите вы, что она, оказывается, не знает даже партии! Всё, что она знает в своей жизни, это – только Сантуцца в «Сельской чести». Она – не певица!
– Ах, чёрт возьми!
Действительно, неприятно.
– Пусть заболеет. Отменить спектакль.
– Хорошо говорить! В два все билеты были проданы. А в пять минут третьего все деньги взяты кредиторами!
В этот вечер фонды театральной критики не высоко стояли у публики.
Как провалилась моя богиня!
В жизни не видывал, чтоб кто-нибудь, когда-нибудь, в чём-нибудь так провалился!
Нет, это что! Но как ругалась публика!
А на следующий день я прочёл в той же самой газете, где я сотрудничал, строки Кругликова:
– Мой молодой собрат так увлёкся глазами и т. д., и т. д., и т. д.
Моё полное невежество в музыке!
Не мог же я, – тогда! – оставить этого без ответа.
И в той же газете, на другой день, я отвечал «ударом на удар».
– Мой собрат средних лет напрасно так свысока говорит о глазах. Прекрасные глаза выше музыки. Как причина выше следствия. Если бы не было на свете прекрасных глаз, в честь кого звучала бы ваша музыка? Если бы не было на свете прекрасных глаз, не было бы ни музыки, ни песней. Ни педантов музыки и т. д., и т. д., и т. д.
Я застал в редакции записку:
– «Желаю вам как можно дольше сохранить способность восторгаться красивыми глазами. Быть может, в жизни это самое главное… С. Кругликов».
А через несколько дней мы познакомились лично.
– Да вы с ней хоть знакомы?
– Нет.
Он расхохотался.
– Зибель!
– Петроний!
Мы встретились с Семёном Николаевичем в последний раз прошлой весной[9].
Для дружеского и литературного разговора, мы «дали себе свидание», – как выразился он, сговариваясь по телефону, – за завтраком в «Эрмитаже».
Он был уже «нехорош».
– Я теперь должен всего беречься.
Мы не сели на террасе:
– Воздух!
Но сели у открытого окна:
– Знаете, всё-таки воздух!
Карточку завтрака он прочёл с интересом, но с грустью:
– Я теперь на строжайшей диете!
Метрдотеля продержал у стола долго.
– Осетрина. Мне, собственно говоря, запрещено Но как приготовлено? Ах, так! Ну, тогда… Мне запрещено, но…
– Почки на чёрной сковородке. Да ещё с костяным мозгом?! Мне именно запрещено. Но…
От вина отказался.
– Мне всякое вино запрещено, но…
Стакан пододвинул.
– Это хорошее вино.
Кофе ему было:
– Совсем нельзя.
Но…
– А уж коньяку ни-ни.
Но марка и год были соблазнительны.
– Но…
Нам обоим было грустно.
Мне – за него, ему – за себя.
Он с иронией, подёрнутой печалью, рассказывал о своём «казённом месте».
– Я теперь «ваше превосходительство»! Да-с.
Рассказывал, как он устраивал «для архиереев» полуспектакль, полуцерковное торжество – «Пещное действо».
И со скукой добавлял:
– Это, знаете, очень, – это очень интересно.
Страшно любивший Европу и её культуру, шутил над собой, что принуждён поехать в этом году не куда-нибудь заграницу, а на Кавказ.
– Вместо какой-нибудь кельнерши в этаком гофреном переднике, – армяшки! Вы понимаете, армяшки!
И в этой шутке слышалась «времени непоправимая обида».
Позавтракав среди грустных шуток, мы разошлись в разные стороны.
Пожав друг другу руку. В последний раз.
Нам было не по дороге.
Ему в синодальное училище.
Мне в редакцию.
Пока ещё в редакцию.
Интересная фигура милой «старой Москвы» ушла из жизни…
«Саша Давыдов»[10]
Пусть на этом скромном надгробном памятнике, моем фельетоне, будет ласковое имя, каким его звали, под которым его любили.
Лентовский рассказывал, как создался «давыдовский жанр»:
– «Приехал ко мне тенор Давыдов. Хороший голос, умеет петь. Отлично поёт все ноты, которые написаны в партии. У нас ставили тогда „Малабарскую вдову“. Иду как-то на репетиции за кулисами, слышу, Давыдов напевает:
У на-бэ-бэ-бэ друзья,
Ждёт на славу угощенье.
Что такое? Словно простое белое вино закипело, заискрилось, как шампанское! Спрашиваю:
– Что ты поёшь?
– Так. Из „Вдовы“. Дурачусь.
– Ну-ка, полным голосом!
Спел.
Это не то, что написал композитор. Но это гораздо лучше.
– Дурачься так всегда!»
И Лентовский отдал приказ:
– Предоставить Давыдову петь, как он хочет.
С тех пор Давыдов начал петь, «как бог на душу положит».
И оперетка:
– Закипела и заискрилась, как шампанское.
Нечто подобное было с Мазини.
Верди захотел послушать знаменитого тенора.
Тот явился к великому композитору.
И начал петь ему из его опер.
Верди слушал, слушал:
– Бог тебя знает, что ты поёшь! Я ничего подобного не писал. Но это лучше того, что я писал. Так и пой.
Мне недаром вспомнилось имя Мазини.
Давыдов был «придворным певцом короля теноров».
Я жил в Москве, в гостинице «Лувр», рядом с Мазини.
И однажды вдруг услыхал в номере Мазини пение Давыдова.
Я слышал, как Мазини аплодировал Давыдову.
Аплодировал один на один.
Просил его спеть ещё и ещё.
И заплатил ему за цыганские романсы серенадой из «Искателей жемчуга».
Таково было свидание «королей».
Один был «королём оперных теноров».
Другой – «королём опереточных».
Разница между ними была такая же, как между германским императором и князем монакским.
Но оба были королями «милостью божией».
Королями от рождения.
Природа дала и тому, и другому:
прекрасный голос, такую постановку голоса, какой не мог бы дать самый лучший профессор, бездну вкуса.
И помазала их:
– Талантом пения.
В тембре Давыдова было нечто «мазиньевское».
Благодаря природной постановке голоса, они пели так долго.