Мне хочется узнать, что они думают о наших прекрасных женщинах — я сам ими очень горжусь.
— Женщины, которые продают морякам свою любовь, во всех портах отличаются только цветом кожи, сэр. Здесь они светлые, за Гибралтаром — смуглые, а за Аденом — совсем темные, как мы сами, но всюду они охочи до наших денег, так что не знаешь, куда спрятать свои сбережения. Но вот эта, — и он задумчиво смотрит на полудетские каракули, — эта совсем другая. Она как солнечный луч в тумане, все бросили работу, столпились вокруг нее, каждый хотел видеть, как она работает, быстро и помощи не просит, игла так и летает в ее руках, легко и весело, а она еще смеется, и зубы у нее сверкают, когда она откусывает нитку. Уж я и не говорю про то, на что все мужчины первым делом заглядываются. Не будь у меня этой бумажки в руках, я подумал бы, что мне все это приснилось. Я в море плаваю шестнадцать лет, а такую жемчужину в первый раз увидел, сэр. Да, жемчужина — иначе про нее не скажешь. И почему она нам встретилась в этом сером тумане, где человека никак не найти? Этого мы не знаем. Я вам говорил, какие мы ей сделали подарки, может, вы подумали, что этого мало, но мы простые матросы, денег у нас немного, так что мы отдали деньги нашему приятелю, этому безмозглому, и взяли у него шарф, который он купил для жены в Бомбее, и отдали ей, не думая, потому что, когда на нее глядишь, все мысли путаются. Когда хочется все отдать, ни о чем не думаешь, сэр.
Он ищет подтверждения своим словам у товарищей, и они соглашаются с ним и надолго умолкают, глядя в упор на стол.
Чтобы сломить тягостное молчание, я спрашиваю, какой они веры, но переход, очевидно, слишком резок, потому что он не сразу меня понимает.
Я пытаюсь изобразить графически смысл моего вопроса и рисую сидящего Будду с лотосом, мочки его ушей свисают до плеч, а пупок похож на пристальный глаз. И спрашиваю — это ли бог, в которого они верят?
Али сразу понял, к чему я клоню, и делится со своими друзьями — он переводит им из нашего разговора все, что считает важным.
— Нет, сэр, мы верим в Магомета, — решительно говорит он, и его соотечественники энергично кивают в подтверждение его слов. Он возвращает мне мой языческий рисунок, словно желая избавиться от него.
— И в Аллаха?
— Да, в Аллаха, — говорит он приглушенным голосом, словно боясь осквернить святое имя в этом грешном месте.
— Это хорошо?
— Да, это самая правильная вера, как говорят.
Надо и мне внести свой вклад в эту беседу, иначе выходит, что я их допрашиваю, поэтому я сообщаю им, что мы христиане, но ему как будто этот термин непонятен.
И я рисую на обратной стороне портрета Будды нашего распятого Христа со всеми необходимыми атрибутами — терновым венцом, горькой складкой у губ и выступающими ребрами.
Они посмотрели на него с такой глубокой жалостью, как не смотрели даже верующие христиане, и Али сказал: «Бедный человек».
Да, он видел эти изображения тут, в нашем городе, и каждый раз жалел его от всего сердца.
— А здесь часто так делают? — спросил он, и я ему объяснил, что это наш господь, наш Аллах.
Он тут же переводит товарищам эти глубоко поразившие его слова, и все трое начинают рассматривать распятого с глубоким интересом.
— Почему же он это допустил? — спрашивает Али. — И кто посмел его обидеть?
И когда я им говорю, что это была его воля, они от удивления не знают, что сказать.
Объяснить им я никак не мог — вот уже почти полвека, как я сам стою перед этой непроницаемой стеной и не могу найти в ней выход, да и мне трудно объяснить им, что такое богочеловек, трудно сравнить с их абстрактным представлением о едином Аллахе. Но я все же пытаюсь внести какую-то поправку, сказав, что это был не сам господь бог, а его сын. Это только подливает масла в огонь — не успел Али перевести мои слова, как оба афганца встрепенулись. Тот, что был женат, заговорил с особым оживлением, и, когда он умолк, Али выдвинул аксиому, что тут, безусловно, была замешана женщина, чего я отрицать не стал.
— А были у них еще дочери и сыновья? — спрашивает он с любопытством.
— Нет, это был единственный сын.
— Странное дело. — И Али недоверчиво качает головой. — Если он человек, значит, он такой же, как мы все, а тогда выходит, что каждый из нас, если хватит храбрости, может непосредственно соприкоснуться с самим творцом.
Мне стало ясно, что теперь надо им изобразить и бога-отца, и тогда это основное понятие сможет примирить моих афганцев с остальной нашей теологией, но тут возник вопрос — как изображать бога-отца — нагим или в одеждах, добрым или грозным, с бородой или без бороды. Кроме того, придется ввести и святого духа, иначе у них может возникнуть неполное представление о нашей вере и они вообразят себе обыкновенное семейство, которое до сих пор спокойно проживает где-то на нашей земле. Но я понимаю, что ввести этот третий персонаж значило бы совсем сбить их с толку, а, кроме того, моих скудных познаний в английском языке явно не хватает для такой сложной задачи.
Исчерпав тему любви и религии, я решаю, что нельзя обойти и тот вопрос, которым заняты теперь все умы, и спрашиваю их, слыхали ли они о коммунизме.
— Да, некоторые из наших односельчан переходили границу на севере, а кое-кто там и остался. И бывает, что оттуда, из большой страны, путешественники заезжают к нам, по дороге, и вечером, у камелька, рассказывают о пророке, что проповедовал новую религию, без бога, говорил, что у всох должно быть всего поровну — и овец, и пищи, и одежды, и денег, и жилья. И не в загробном мире, у Аллаха в раю, как нас учат, а тут, на земле, еще при жизни, а это не такая уж плохая мысль.
Хоть Али и темный человек, а зерно все же разглядел.
— Вот именно — тут, на земле, от рождения до самой смерти. А как, по-вашему, Магомет разве возражал бы? Или он считал, что счастливыми люди становятся лишь после смерти?
Али отвечает не сразу — он сначала советуется со своими товарищами, причем мне кажется, что он на эту тему говорит осторожнее, чем на тему о женщинах или о религии. Потом он отвечает мне вопросом на вопрос:
— А ваш распятый против этого не возражал?
Я сразу почувствовал, что наши добрые отношения висят на волоске и что мы — как опытные дипломаты — сейчас проверяем искренность собеседника, прощупываем его. От меня ждали прямого ответа, иначе нашей близости грозил разрыв.
— Насколько я знаю, он ничего такого не говорил. Напротив, он хотел, чтобы сильные мира сего смирились, а бедные и смиренные стали сильнее духом, а главное, он хотел, чтобы каждый очистил душу от зла. Но в основном он говорил о том свете, о царстве своего отца. Там ждет человека награда за все.
— Тоже осторожные слова, — сказал Али, — даже пророкам надо соблюдать осторожность в словах, потому что те, кто владеет богатствами на этом свете, отдавать их не желают. Может быть, и ваш пророк старался говорить осторожно?
— Да, он вообще говорил иносказательно. Но он и жил среди очень опасных людей.
— И все же он не уберегся, — говорит Али, вспомнив, как видно, крест и худые ребра. — Хоть он и не все сказал, но и этого было слишком много. Однако случилось это в давние времена, и не один пророк будет еще проповедовать, пока все не скажется. В старину пророки проповедовали про тот свет, нынче говорят про жизнь на земле. Так оно и идет, не может один и тот же человек сказать и первое и последнее слово.
— А ваш Магомет? — И я тоже хочу получить прямой ответ.
— Наш великий пророк был еще осторожнее, — говорит Али. — Но он-то дожил до того дня, когда Аллах позвал его к себе… Хотя я не думаю, чтобы он был недоволен, если бы мы и на этом свете были счастливы, слишком уж долго иногда приходится жить в ожидании лучшего и терпеть много горя и нужды, сэр.
— Но что же нам делать с богачами вроде вашего султана или английского короля?
— Засыпать их золотом по горло, пока они не согласятся на другую жизнь.
— А если не согласятся? — Я развел руками — жест, который везде, от Северного до Южного полюса, означает «Сам не знаю, что тогда делать».