* * *
Валентин прижился в их доме (со своей никудышной зарплатой). Как-то утром Владик в трусах, без тапочек проходил в туалет мимо их комнаты, дверь была приоткрыта. Видимо, её открыл кот, который ревновал хозяйку к любовнику. Владик задержал взгляд на спящих: рука Тамары Ефимовны покоилась на обнажённой груди Валентина. Её лицо скрывалось за спиной возлюбленного.
Безымянная рука на безымянной груди. Вдруг рука проснулась, стала поглаживать тёмный сосок, похожий на оторванную от плаща пуговицу с оборванной чёрной ниткой. Что-то всколыхнулось внутри Владика, где-то в области солнечного сплетения, словно он получил кулаком под дых. В глазах стало темно. Он устыдился своих непозволительных мыслей.
Это впечатление вошло в калейдоскоп памяти юноши. Владик захотел как бы присвоить жест чужой руки, как присваивал себе звучащие в голове голоса. Всё время, пока Владик принимал холодный душ, перед его глазами стояла утренняя картина. Растирая тело махровым полотенцем, он чувствовал, что не разогревается, как обычно, а наоборот: его начинало знобить. Владик вернулся в постель и снова укутался в одеяло, охватив себя руками. Однажды в детстве он подобрал птенца ласточки и от нежности едва не придушил жалкое создание. Мальчик вернул птенца в гнездо, приставив лестницу к стене, но ласточки не приняли детёныша, вытолкнули наружу. Когда Владику бывало себя жалко, он чувствовал себя таким же выброшенным своими родителями птенцом. Владик очередной раз лишил себя непорочности.
Этот жест, существовавший в сознании юноши как абстракция или как художественная идея, непроизвольно всплывал в его памяти.
И сейчас тоже, сидя на корме, Владик, облачённый в тельняшку, смотрел, как ветер напирает в парусину, на которой рисовался этот образ – словно проекция его воображения. В тельняшке с чужого плеча Владик выглядел заправским юнгой. Море кипело, пенилось, отплёвывалось. Рыба метала икру, выпускала свои сперматозоиды. Владик сочинял море, слова пробовали юношу на вкус, на запах, слова слушали его, слова вглядывались в даль.
Яхта не ахти какая – странствующая в ванне мыльница; в её борта шлёпались мыльные волны. Пахло йодом и дёгтем. Бесшумные чайки преследовали яхту; сияли яхонты, рассыпанные в заливе без числа из чьей-то щедрой горсти. Вблизи море поменяло цвет: из синего оно превратилось в зеленое. Волны наспех перелистывали море. Кто-то очень быстро, по диагонали читал книгу воды. Владик опустил ноги в воду, в стихию алфавита. В этот момент сзади подкрался кто-то – ах, Валентин! – схватил руками за плечи, в шутку толкнул его вперёд. Владик испугался.
– Ага, моряк с печки бряк! – сказал Валентин.
Владик очнулся от наваждения и подумал, что страх – это то, что подтверждает реальность. В какой-то момент юноша начал сомневаться в реальности моря. Крепкие руки Валентина держали его за плечи… И не хотелось, чтобы Валентин отпускал их.
– Пойдём плавать на доске! – предложил он.
Владик отказался. Его укачало, стало мутить, вырвало прямо за борт. Он спустился в трюм и прилёг на лежак. В его голове звучала заумь двух калек, случайно подслушанная сегодня в городе… беспокойный сон… волны шаркают о борт, словно подошва на асфальте… ноги куда-то идут, идут, идут…
…Вдоль усадьбы. Рота. Озеро. Облако. Башня. Маяк. Всё смешалось в доме Обломовых. Служанка разрыдалась и покинула дом, кухарка тоже, кофе не подают. Облака поедают облака. Кто-то месит это тесто, оно набухает, выползает из чана. Кухарка вытирает пот со лба рукавом, убирая прядь волос.
«Я улитка, тащу на себе город улик. Вот сейчас прилетит сорока и ткнёт клювом в затылок – и всё вдребезги: кушай меня, кушай, ненасытное время, пожирай! Что там еще в этих сырых извилинах, какие мысли извиваются, отовсюду лезут – черви, черви, черви! Шелкопряд! Выпала карта черви. Она нагадала правду. Пустая карта. Сердце очервенело. Мысли, черви, личинки, бабочки… Mariposa Veleras Negra… Вот они выпорхнут на белый свет, расправят свои черные, как ночь, бархатные крылья с иссиня-изумрудными глазками, откинут тень над сознанием, всё помнящим, тоскующим, порождающим эти образы воспоминаний, образы пустых надежд. Клюй меня, время, своего червячка, галчи, галчи, галка! Kave, Kave, Kave! Всё равно не уползти мне живым от тебя – никому не уползти! Так полезай на крючок, ловись рыбка, не простая, а золотая».
Потом послышалась мелодия из магнитофона. Кто-то читал стихи: «.… En una noche oscura cruenta con ansias en amores inflamada en una noche cuadrupeda oh dichosa ventura sali sin ser notada estando ya mi casa sosegada en la noche toro difunto dichosa en secreto que nadie me veia ni yo miraba cosa sin otra luz y guia sino la que en el corazon ardia…»
Стареющая певица поет в дорожном кафе, высокие кожаные сапоги, цвета морской волны прозрачное платье; она стоит спиной к посетителям. Входит гусар: усы, портупея, погоны, галифе. Сразу видно, что он за музыку сегодня щедро платит. Ах, будет вечер сегодня весел, будем пить, будем плясать; принимай тяжелые чресла, мягкая кожа кресел!
На пороге появляются трое: печальный ангел, печальный Эрот и он, Владик… Они слушают песню, прислонясь к дверному косяку. Косяк превращается в князя и усаживает гостей за столик. Вбегает собакообразный человек, спотыкается и падает. Его тотчас вырвало на пороге. Дверной косяк берёт его под руки и выводит из кафе. Платье стареющей певицы гневалось волнами. В луже блевотины выводок из двенадцати кораблей. Официант, гарсон, слепец приносит счёт, длинный-длинный список. Он зачитывает гекзаметры, в его речи горечь, простуженный голос:
– Я поеду в другие страны, я увижу другие побережья. В другом городе будет лучше, чем в этом, чем в прежних. Эти буквы ковыляют по листу бумаги нехотя и лениво, словно коровы. Может быть, они промычат напоследок о той любви, о той отваге, что бросила меня вслед за тобой? Сомкни я сейчас глаза, снова увижу тот зимний вечер, руины того, что называлось когда-то нашей каморкой и чем-то ещё, что не спрятать в нишу, не унести в кармане, не подсчитать. Пусть называется моргом пространство, в котором груда мёртвых вещей. Что может быть красивого в пустой комнате, где ты сводил со мной счёты? Глаза не отпускают ни одной капли влаги. Скомканы мечты, на полу валяется твоя расчёска…
Марго наклоняется, чтобы поднять гребень, бабушкин; подходит к зеркалу и расчёсывает длинные волосы. Они рассыпаются по плечам – густые, пышные. Марго обрадовалась. Странно! Она помнит, что этот гребень положили в гроб вместе с покойницей.
– Всё, что было правдой, станет вымыслом, – произносит Марго.
«Их становится всё больше», – подумала она, разглядывая себя в зеркале.
– Кого? – спросил Орест.
– Седых волос, – ответила Марго и обернулась.
В комнате никого не было. За окном слышен то ли лай – гав, гав, гав, – то ли грай галок. Марго выглядывает, там темно: на ночной фонарь с сорочьим гнездом на углу тюрьмы слетается снег, словно мотыльки. Артемида, Диана, Брамея кружат, вьются – и, как сгоревшие, осыпаются чёрным пеплом над морем, сияющим солнечными бликами…
Владик жмурится и просыпается. Валентин сидит рядом и держит посуду с его блевотиной, утешает:
– Ну, вот, мальчик мой, тебя укачало. Выпей-ка воды! Вот – из сифона. Ты так бредил, стонал, говорил стихами, по-иностранному!
Когда Владик пришёл в себя окончательно, он рассказал сон, в который примешал недавнюю историю с солдатом.
Встреча с воином
Однажды заполночь Владик привёл в дом незнакомого парня. Он подобрал его на конечной остановке, на Фокина. Вернее, тот привязался к Владику. Так бывает, что незнакомый человек привяжется с разговором, а потом не знаешь, как от него отвязаться. Они ехали почти в пустом троллейбусе со Второй Речки. На заднем сиденье примостились два джинсовых юнца; один сидел у другого на коленях, они целовались, не обращая ни на кого внимания. Владик взволнованно рассматривал их отражение в темном окне.