Еще запомнилось: на краю перрона желтая лужа, в которую обильно напрудила осенняя луна. Затем поезд, перейдя со скрежетом на другие рельсы, скрылся в чёрной утробе тоннеля под городской площадью.
* * *
Марго пошла не по ходу поезда, а в обратном направлении. Она, озябшая, поспешила на трамвай, решив переночевать у мамы, в доме на Тигровой сопке. Дверь открыл Владик – скучный, себе на уме, молчаливый. Она не стала ужинать, попила только чаю с гренками и вишнёвым вареньем. Косточки сплёвывала на стол. Их собралось уже семь штук. Вдруг они напомнили Марго летний загородный день… Ей тринадцать лет, она сидит на лестнице, приставленной к чердаку, сплёвывая вишневые косточки в ладонь, а потом стреляет ими в паука, притаившегося в центре паутины под крышей. Паук шевелится, расправляет лапы и трогает паутину. Она пугается, по коже пробегает морозец…
Нет, не паук напугал её. Он пробудил в ней другой страх; от него нельзя убежать, спрятаться. Он жил своей собственной, отдельной от Марго жизнью, плёл паутину в её душе. Если бы она могла запустить внутрь себя руки и вынуть этот страх, бросить на землю, растоптать его, как паука! Тогда, на даче, она сбила паука прутиком, он упал на куст смородины…
С тех пор она стала бояться пауков. Всякий страх ассоциировался с этими насекомыми. Странно, что Орест, наоборот, приваживал пауков. В его комнате они жили по углам во множестве, он подкармливал их комарами и мухами, наблюдал за ними. Едва он начинал что-нибудь рассказывать о своём домашнем зверинце, Марго закатывала истерику, затыкала ему рот ладошкой, убегала из комнаты…
Владик принёс фотографии, сделанные на Рейнеке этим летом. Она рассматривала мгновения жизни, которые называла картонными, пытаясь определить, куда, к каким чувствам склонялось её сердце – к освобождению или утрате; потом её мысль качнулась в сторону Ореста, словно маятник, и снова отчалила от него – тик-так, тик-так, тик-так. Вздохнув, она подумала, что завтра снова засядет за свои нетленные труды. Владик стоял за спиной и тоже рассматривал фотографии, положив руку на её плечо. На мгновение она забыла, что это рука Владика.
– Смотри, на этой фотографии ты очень ничего! – сказала она.
На фотографии был Орест по пояс в воде с дарами моря в руках, с морскими звёздами на плечах. Она смотрела на него как на сына, покинувшего мать, и одновременно как на любовника. Марго поняла оплошность. В голове не переставало громко тикать. Она выпила таблетку цитрамона и пошла в большую комнату.
Едва она прилегла на диван, взяв в руки литературный журнал, как хлопнула входная дверь. Это из театра вернулась мама в сопровождении Валентина. Марго не встала их встретить, продолжала лежать, изображая своей позой красивую грусть, которая удивительно преображала её. Она нуждалась в сочувствии, поэтому мысленно жаловалась на судьбу, а в горестях её всегда был виноват посторонний. (Но не тот, что ходил за ней следом в обутке из войлока). Марго знала этого виновника в лицо. Оно было и милым, и ласковым, и вспыльчивым, и раздражённым, и яростным, и потным, и красным, и сладким, и хитрым, и нахальным, и вместе с тем любимым…
Орест уехал и забрал с собой часть своей вины, другая часть принадлежала маме. Он был виноват в том, что его отъезд вновь вытолкнул её, как она мысленно выразилась, «в бесплодное лоно одиночества». Мамина вина была непоправима. «Я предпочла бы не рождаться, – как-то в запале заявила Марго. – Вот я никогда не буду рожать детей. Это безответственно перед ними. Нельзя рожать детей, если знаешь, что им не избежать страдания; если ты не уверена в том, что можешь сделать своего ребёнка счастливым, то не имеешь права…»
Господу Богу от неё тоже досталось на орехи, но тут же она скороговоркой попросила у него прощенья. И всё-таки она разделяла гнев Иова, когда он проклинал день своего рождения или просил: «Дай им, о Господи, что же ты дашь им? Дай им чрево, неспособное разродиться». Ведь кто-то должен бросить камень в Творца хотя бы раз в жизни! Не из религиозности она боялась богохульства, а из природной женской предосторожности. Однако с тех пор как она стала посещать церковь, этот страх обрёл религиозное измерение. Оправдывая неистовые речи пророка, она уподоблялась человеку, который загребает жар чужими руками.
Марго не могла смириться с маминым счастьем, вернее, она завидовала её умению быть счастливой несмотря ни на что; то есть она бы смирилась с чужим счастьем, если бы сама не чувствовала себя обделённой, покинутой. Ей послышался голос Ореста: «Ты как будто не из этого мира». Его признания пестрили оговорками: «Ты исключительна, поэтому я тебя люблю и предпочитаю…» Марго прикрыла ладошками уши, чтобы не слышать этих обманчивых слов, которые не обещали ни счастья, ни надежды на будущее, ни утешения. «Орест – это моя иллюзия. Если так, то зачем привязываться, зачем отдавать своё сердце на растраву любви, зачем всё это нужно, зачем?..» Марго не знала, что могло бы утешить её. В творческих трудах она находила забвение.
По железному подоконнику кошкой карабкался дождь. Марго тяжело поднялась с дивана и вышла в кухню, где Валентин и Тамара Ефимовна собирали на стол. Голая лампочка под потолком светила тускло, иногда вспыхивала. «Как опостылели мне эти старые шкафы и давно не беленные стены в трещинах, с отваливающейся известкой!» – кому-то мысленно выразила недовольство Марго. Ей захотелось куда-то уехать, в другие страны, в другие города, так же легко, как это сделал Орест, взял и бросил все, и уехал…
Когда она вошла в кухню, вдруг нервно дёрнулся старый, потёртый на углах холодильник «Океан». Марго вздрогнула. Пора бы привыкнуть, но…
Несколько секунд он сотрясался в конвульсиях, наконец заглох. Тотчас обрушилась тяжёлая, как жернова, тишина. В голове у неё мелькнули образы: зерна отчаяния, сердце, мельница.
– Никак не могу привыкнуть к вашему холодильнику, – сказала она. – Сумасшедший какой-то, пугает на каждом шагу. Как мальчишка, ей-богу!
– Ну, что, проводила своего? – спросила мама.
– Проводила, – вяло ответила Марго.
Валентин разливал чай. Марго смотрела на его руки. Ухоженные выпуклые ногти поблескивали; густые черные волосы выползали из-под рукава шелковой темно-голубой рубашки. «Эти руки ласкают мою мамочку», – позавидовала она.
– Вы будете, Марго? – спросил Валентин.
Марго отрицательно покачала головой, взяла из тарелки кусочек сыра.
– Впрочем, налейте, покрепче.
– Все-таки эта японка увела его? Как её по имени? – спросила мама.
– Марико Исида его увела. Как всегда, дуракам везёт. Впрочем, глупо было бы отказываться. Да и гора с моих плеч. Так лучше…
– Однако ты отказалась, когда тебе предлагали. Ведь был у тебя какой-то француз, а потом японец.
– Что об этом говорить сейчас…
– Да, у разбитого корыта, – сочувственно произнесла мама.
Выпив две-три рюмки водки и закусив слегка, Валентин не стал слушать женское воркование, поднялся из-за стола и, скрипнув дверью, вошёл в комнату Владика. Тот лежал в постели и читал древнегреческую лирику, переложенную закладками из нарезанной бумаги. В комнате горела настольная лампа, освещая книгу и обнаженный худенький торс Владика. В углах комнаты, заставленной книжными стеллажами, загустел осенний прохладный сумрак.
– А, это ты, – сказал Владик.
Валентин подошел к нему, коленом придавил постель, взял его за узкие плечи, прижал. Владик запрокинул голову. В его глазах чернела синева: как бы изнутри отсвечивал далёкий-предалёкий свет. Валентин наклонился и… поцеловал его в губы. Нет, как раз этого не произошло, просто Владику хотелось, чтобы он поцеловал. В этот момент на улице резко затормозил автомобиль.
– Я отдал режиссёру твою пьесу, – прошептал он, выглядывая в окно.
– Ты будешь сегодня ночевать у нас?
– Н-да, буду.
– Как всегда с ней? – уныло буркнул Владик.
Валентин кивнул.
«Я хочу, чтобы было так, как в греческих стихах».
«Так и будет».