Назавтра по этому случаю началось дознание, которое проводил штабс-капитан Новиков, и все трое независимо от степени вины получили ощутимые взыскания – лишение отпуска на месяц, три дня – «на супе», то есть три дня лишения в обед всех блюд, кроме первого, и недельное стояние «под лампой» – ежедневно столько времени, сколько назначит воспитатель. Ну, и само собой, всех участников драки Новиков записал в специальную тетрадку, куда заносились долги провинившихся кадет, – если кто-то испортил казённое имущество – книжку, мундир или корпусную мебель, то стоимость испорченного подлежала взысканию с родителей штрафников.
Взыскания были очень серьёзные, и неспроста, ибо отделенный воспитатель штабс-капитан Новиков был чудовищным монстром, которого кадеты боялись пуще сглазу. Полной его противоположностью был в роте поручик Извицкий, который только на вид был строг, а на самом деле позволял кадетам вытворять всё, что угодно. Штабс-капитан Новиков и с виду был чёрт – в его лице действительно проглядывало что-то демоническое, потустороннее. Густые чёрные с едва заметной проседью на висках волосы, крючковатый нос, узкие губы неестественно алого цвета, странный лихорадочный румянец во все щёки, а главное, – наполненные кипящей злобой и недоверием зелёные глаза, – таков был облик этого незаурядного человека. Когда он дежурил по роте, дисциплина была идеальной и ни один кадет не смел в его присутствии даже пикнуть. Он как будто гипнотизировал кадет: под его взглядом они молча и беспрекословно подчинялись ему, словно он держал в руках волшебную дудочку и водил ею перед их лицами. Кличку у воспитанников Новиков получил чрезвычайно точную – Удав. Да он и был, в сущности, удавом. Остановит расшалившегося кадета где-нибудь в коридоре или спальне, возьмёт за руку, приблизит своё лицо к его лицу и смотрит немигающим взглядом. А кадета словно парализует, – в его глазах плещется первобытный, животный ужас, он начинает натурально трястись, краснеть, бледнеть и только что не писается со страху. За любую провинность Новиков карал беспощадно; если он в качестве воспитателя присутствовал на уроках, то преподаватель проводил занятия в полной, практически стерильной тишине, а если укладывал кадет спать, то вся рота ложилась в течение десяти минут и мгновенно засыпала. Не то было при Извицком. Его ни в грош не ставили, дали ему оскорбительное прозвище «Цацки-пецки», кривлялись за его спиной, на уроках при нём шалили, да не просто шалили, а устраивали порой настоящие «бенефисы», то есть изводили преподавателя, орали, стучали ногами в пол, смеялись во всё горло и постреливали в него из трубочек жёванной бумагой. Но при этом его любили, а Новикова – ненавидели.
И вот как-то во втором полугодии, – уже и корпусной праздник отметили, и Рождество прошло, и все кадеты вернулись из рождественских отпусков, – поручик Извицкий оказался дежурным по роте. Днём с помощью других офицеров он ещё хоть как-то справлялся с кадетской вольницей, а вечером, при отбое дело у него пошло из рук вон плохо. Вечерняя молитва не сложилась, часть кадетов медленно раздевалась, другая часть, уже раздетая, орала и скакала по кроватям, не желая укладываться, на штрафе стояло человек десять, причём, наказанные крутились, вертелись, выкидывая всевозможные уродливые коленца, и этим кривляньям не было конца – они мяукали, лаяли, кукарекали, каркали, выли, пищали, визжали, гоготали, – словом, в спальном помещении был настоящий бедлам.
Женя не торопился раздеваться, он сидел на прикроватной табуретке и наблюдал за происходящим. Будучи не меньшим шалопаем, чем остальные кадеты, он хотел сначала насладиться зрелищем «бенефиса», а потом уж раздеться и самому вступить в общее безобразие. Он смотрел во все глаза, и у него от вожделения дрожали колени, до того хотелось ему скорее присоединиться к товарищам. Коломянковую рубашку он сбросил мгновенно, поясной ремень его уже висел на спинке кровати… вот он начал расстёгивать суконные брюки, опустил их ниже колен и выпростал правую ногу из штанины… потом – левую… поднял брюки… и тут из них что-то выпало и с глухим щёлкающим звуком упало на паркет… Рота замерла, как будто бы невидимый дирижёр едва заметным мановением палочки мгновенно оборвал звучание мощного оркестра, – все не только застыли, но и замолчали, и вмиг в помещении воцарилась неописуемая, неизбывная тишина. Более сотни пар глаз заворожённо смотрели на упавший предмет. Под ногами у Жени сиротливо лежал перочинный ножик с малахитовыми накладками…
На следующий день Женя получил одно из самых суровых корпусных взысканий – трое суток карцера и время с утра до обеда провёл в заключении. После обеда вся третья рота была выстроена в рекреации, против строя на левом фланге стал барабанщик, с ним рядом означилась тучная фигура пожилого усатого каптенармуса – фельдфебеля Рогового, который держал в руках огромные портняжные ножницы.
Через несколько минут в ротное помещение вошёл Женя в сопровождении поручика Извицкого. Кадеты замерли. Женя был поставлен против строя, а Извицкий и другие офицеры – отделенные воспитатели, два преподавателя и ротный командир, подполковник Баранников, – стали значительно поодаль, как бы говоря своим положением, что стоять рядом с преступником для них неприятно и зазорно. Несколько минут все ждали в предгрозовой атмосфере; тишина была такая, что казалось, упади сейчас на паркетный пол булавка, её грохот будет слышен в самых отдалённых уголках корпуса. Пауза становилась невыносимой, но тут раздалась громовая команда:
– Сми-и-и-рррна!
И в зал вошёл Дед – генерал-лейтенант Римский-Корсаков.
Кадетам стыдно было глядеть в его лицо, им хотелось опустить глаза в пол, но устав требовал прямой осанки и не менее прямого взгляда. Они смотрели прямо, застыв по стойке «смирно», и уши у всех пылали.
– Господа офицеры! – сказал генерал. – Кадеты! В нашем корпусе выявлено циничное и дерзкое преступление. Мы все понимаем, каким позором покрывает всех нас поступок нашего воспитанника. Этим поступком, этим преступлением замарана наша честь, опозорен наш мундир, наши погоны. Мы, призванные своим Отечеством для несения нашей службы, прославления имени Отчизны, свершения духовных и воинских подвигов в честь нашей Родины, для того, чтобы уважали её и боялись наши внешние враги и внутренние злопыхатели, мы, призванные стоять на страже интересов самодержавной России, мы – покрыли себя несмываемым позором и жгучим стыдом, ибо в наших рядах оказался человек, посягнувший на святое право собственности своего ближайшего соседа! Прошу ротного командира подполковника Баранникова зачитать постановление Педагогического совета.
Подполковник сделал шаг вперёд, достал из папки бумажный лист и торжественным голосов произнёс:
– Постановление Педагогического совета! От сего дня, 7 февраля 1907 года! За преступление, выразившееся в краже чужого имущества и повлекшее за собой тяжкие позорные последствия для всего Первого Московского императрицы Екатерины Второй кадетского корпуса, за поругание чести и достоинства русского кадетства, – тут Баранников сделал внушительную паузу, – второго отделения третьей роты кадет Евгений фон Гельвиг подвергается взысканию – срезанию погон – и удаляется из строя вплоть до особого распоряжения!
Раздалась леденящая душу барабанная дробь, и кадеты ощутили неприятное порывистое биение своих сердец, как будто бы падающих в бездну. Женя стоял перед строем с низко опущенной головой, и солёные слёзы, протекая горючими дорожками через щёки, подбородок и губы, капали на паркет и на его начищенные до зеркального блеска сапоги. К нему подошёл смущённый и красный фельдфебель Роговой и своими чудовищными ножницами уродливо обкромсал его погоны, специально оставив грубые, неровные, рваные края с торчащими во все стороны нитками.
После этой страшной процедуры поручик Извицкий увёл Женю в карцер.
Но это было только началом унижений и полной, всеобъёмлющей отверженности. Женя, несмотря на карцер, должен был посещать уроки и все следующие по программе занятия, но в классе со дня срезания погон была закреплена за ним отдельная, стоящая в стороне от других парта, а в строю он обязан был стоять поодаль от других кадет – с левого фланга, в трёх-четырёх шагах от замыкающего. Более того, точно так же он должен был ходить в столовую – вне строя, чуть отстав от него, вне общей кадетской семьи и товарищеского внимания, как пасынок, как прокажённый, как заклеймённый и отверженный. И даже в самой столовой не имел он права сесть вместе с товарищами, – для него был отведён особый, отдельный стол, где он в одиночестве пытался есть свой застревающий в горле кусок хлеба – словно последний в мире изгой!