Когда Гельвиги подошли к дверям друзей, Серафима Андреевна как раз, покормив Лялю, укладывала её в кроватку в дальней комнате. Горничная, впустив Автонома Евстахиевича, которого почти не было видно из-за огромного букета роз, и его супругу, державшую за руку Евгения, провела их в гостиную, где навстречу им вышел Алексей Лукич, радушно расставивший руки для объятий и заулыбавшийся при виде соседей так хорошо и искренне, что Волховитиновым захотелось не просто заулыбаться в ответ, а стиснуть его изо всех сил и в порыве благожелательности и неподдельного счастья долго-долго не отрывать дружеских рук от его плеч. Горничная приняла букет, и отцы семейств принялись с чувством обниматься, подробно охлопывая друг друга, потом разошлись на полшага и при этом Волховитинов, продолжая слегка касаться предплечий гостя и чуть склонив голову, словно любуясь им, тихо, но с восхищением сказал:
– Молодец, бравый молодец, красавец!
Потом мужчины обменялись крепким рукопожатием, а потом очередь дошла до Нины Ивановны, у которой Алексей Лукич сначала церемонно попросил пожаловать руку, а потом не менее церемонно трижды облобызал её напудренные щёчки. Далее Алексей Лукич, слегка нагнувшись, уважительным рукопожатием приветствовал Женю. В этот момент в гостиную вошла смущённая Серафима Андреевна, и объятия с поцелуями возобновились. Гельвиг, взяв из рук горничной букет роз, торжественно вручил его хозяйке дома, и она ещё более смутилась и слегка покраснела. Возникла незначительная пауза, во время которой Женя, неловко потоптавшись на месте, спросил у родителей:
– А когда ж мы лялю пойдём смотреть?
Все безотчётно рассмеялись, и Автоном Евстахиевич, упреждая приглашение к столу, испросил позволения хозяйки познакомиться с новорождённой.
– Конечно, конечно, – сказала Серафима Андреевна, – пойдёмте в детскую.
И все прошли в детскую, от порога которой уже на цыпочках прокрались к просторной кроватке под балдахином, закрывающим малышку от оконного света. С умилением в лицах и родители, и гости уставились на ребёнка, который уютно посапывал и смешно двигал пухлыми губами, а Алексей Лукич, на мгновенье задумавшись, молвил:
– Действительно, ляля… куколка…
Не доставая края кроватки, Женя смотрел на девочку через столбики ограждения и снова не понимал своего волнения, не понимал, отчего поднимается в его душе волна беспокойства, заставляющая забыть о своих страхах, капризах, мечтах и заботах, почему его, женина, мальчиковая жизнь ставится каким-то непостижимым образом в зависимость от этого маленького комочка едва зародившейся и едва начавшей развиваться чужой плоти, которая как-то организует и скрепляет бытиё взрослых, в странном единении столпившихся вокруг кроватки.
Женя всё смотрел и смотрел и прозревал будущее: милое личико младенца теряло очертания, расплывалось, тускнело и таяло, и сквозь него проступала другая сценка, из какого-то другого времени: дети и взрослые сидят за столом, и Ляле уже лет восемь, компания играет в фанты, и вот Серафима Андреевна с хитрецой вопрошает:
– А что делать этому фанту?
Играющие замирают, хотя абсолютно непонятно, с какой-такой стати они должны были замереть, и чей-то голос ехидно возвещает:
– А этому фанту следует поцеловать Лялю…
И Женя видит себя словно со стороны: высокий угловатый подросток выходит из-за стола, – красный, мгновенно вспотевший – и идёт на подгибающихся ногах, ощущая странную расслабленность во всём теле, в сторону Ляли; она медленно поворачивается и смотрит ему прямо в глаза. Женя нежно обнимает её и, приблизив свои глаза к её глазам, в короткий миг сладостного счастья успевает заметить в них страх, смятение и непреодолимое желание, она моргает, её красивые широкие веки, опушённые густыми ресницами, томно опускаются, закрывая зрачки, и в это мгновение он целует её, ощущая своё катастрофическое падение в бездну, в пропасть, которой нет конца, он погружается в мягкие, нежные, пахнущие карамелью губы и чувствует нечаянное прикосновение её раскалённого влажного язычка. Потом он садится на своё место и долго оттуда глядит на Лялю, сидящую напротив, впрочем, ему только кажется, что долго, а на самом деле проходит лишь секунда-другая, и в эти сгустившиеся секунды все присутствующие снова замирают и как бы даже цепенеют, застывая во времени и пространстве непонятно отчего…
День четырнадцатого августа выдался пасмурным, с утра моросил мелкий дождь и было довольно прохладно. Листья окрестных деревьев зябко трепетали на ветру в предчувствии скорых заморозков и уже кое-где кроны их были довольно густо окрашены охрой.
После утреннего чаю в семействах Волховитиновых и Гельвигов царила нервная суматоха, связанная с последним днём пребывания новоиспечённых кадет в домашних стенах. Накануне вечером Автоном Евстахиевич потрудился съездить на извозчичью биржу и договорился с приличным извозчиком об утренней поездке в Лефортово. Пока Нина Ивановна собирала Сашеньке тёплые пирожки в кулёк, старший Гельвиг поглядывал в окно на стоящую возле парадного в ожидании пассажиров заказанную коляску и размышлял о судьбе извозчика. Извозчик был одет в аляповатый кафтан «на фантах» и увенчан щегольской поярковой шляпой с пряжкою. Он сидел на козлах и, задрёмывая, непрестанно склонялся на сторону, однако, доходя до некой критической черты, просыпался и вновь устанавливал себя ровно и прямо.
Ещё прошлым днём было решено, что сопровождать мальчиков в корпус будут маменьки, а отцы семейств простятся со своими воинами дома. У всех провожающих было тягостное настроение, усугубляемое плохой погодой, все хмурились, молча, в каком-то замедленном ритме двигались по своим квартирам, собирались, одевались в задумчивости и, наконец, в условленный час выйдя на лестницу, спустились вниз к извозчику и стали возле коляски маленькой горестной толпою. У Серафимы Андреевны и Нины Ивановны глаза были на мокром месте, но больше всех переживала за своего братика Ляля, стоявшая возле него с заплаканным лицом и обиженно глядевшая в мокрый асфальт тротуара. Сначала с Ники и Сашей попрощались отцы, сказав слова напутствия и перекрестив их, потом подошёл Евгений.
– Что ж, брат, – сказал он Александру, – не урони фамильной чести! В нашей семье все военные, ты же знаешь – я тоже окончил корпус, так ничего страшного там нету… учись, как подобает…
Потом он повернулся к Никите и хлопнул его по плечу:
– И ты, брат, не плошай! Будешь, стало быть, генералом!
Потом к Саше подошла Ляля и подала ему руку. Ники стоял чуть в сторонке, Ляля сделала два коротких шажка и бросилась ему на шею. Ники ощущал под ухом её холодный влажный носик и чувствовал, как уже остывшие слёзы сестрёнки щекочут его лицо. У него самого крепко защипало глаза, он поспешил расцеловать Лялю и освободился от её объятий. Наконец отъезжающие стали усаживаться в коляску и франтоватый извозчик, молодецки гикнув, вскричал:
– Ну ж вы, голуби мои! – и взмахнул кнутом.
Лошадь мелодично зацокала копытами, и вскоре коляска, двигавшаяся по длинной прямой улице, свернула в переулок и исчезла из виду…
В приёмной корпуса новоприбывшие дождались дежурного воспитателя, который, подойдя, назвался капитаном Скрипником. Офицер должен был увести новеньких сначала в цейхгауз для получения обмундирования, а потом и в роту. Никите и Александру неловко было прощаться с маменьками в присутствии офицера и потому расставание вышло холодным и быстрым. Мальчики хмурились, кусали губы и пытались поскорее вырваться из ревнивых материнских рук. Серафима Андреевна и Нина Ивановна обняли каждая своего ребёнка, со слезами на глазах перекрестили их и отпустили с Богом. Капитан спросил фамилии Ники и Саши, объявив, что оба они назначены в первое отделение третьей роты. Потом он повёл новеньких через две приёмные, светлую, залитую солнцем рекреацию и каким-то нешироким коридором вывел к цейхгаузу, где усатый пожилой каптенармус выдал им бельё, простые коломянковые рубахи, чёрные суконные мундиры с красными воротниками и такие же чёрные суконные брюки. Приложением к основному обмундированию были: фуражки с красным околышем, широкие поясные ремни с бляхами из коричневато-зеленоватой меди, украшенными двуглавым орлом в окружении лучей благоденствия, жёлтые кожаные сапоги и новенькие погоны с вензелями императрицы Екатерины Второй.