Однорукий человек доносит до палаты белую миску, стучит ногой в дверь. Портки открывает, благодарит, принимает за еду. Он ест суп из обыкновенной говядины, от тощeй коровы военного времени, которая отнюдь не в расцвете сил пала под ножом мясника; но жесткое, разрезанное на куски мясо плавает в бульоне, превосходном бульоне! И лапша, которая окрасила бульон своим густым желтым цветом, — лапша военного времени; на ее изготовление ушло мало яиц, и ее желтизна происходит от красящих веществ, например от шафрана. Но все вместе, в меру соленое, приправленное петрушкой и пореем, представляет собой блюдо, подобного которому нестроевой Бертин не ел со времени поездки в отпуск для женитьбы! Он чувствует себя вдруг униженным и оскорбленным; па глазах у него внезапно выступают слезы стыда за счастье, охватившее его при виде мясного супа, — счастье, которое он испытывал прежде, наслаждаясь великими произведениями музыки и литературы; слезы от мысли, что он был бы другим человеком, если бы у него постоянно была такая еда.
Бертин сидит сгорбившись, лицо его в тени, он держит миску на коленях и молча хлебает суп; все видят, как он наслаждается едой, видят, что его темные волосы поседели на висках и стали редкими на макушке. Но никто не догадывается о том, что в нем происходит, а если и догадываются, то не показывают вида.
— Я так и знал, — Бертин кладет ложку и подымает глаза, — что попал на остров счастливых.
— Однако входной билет обошелся вам недешево, — подхватывает толстый Метнер.
— Не так дорого, как вам, — бодро отвечает Бертин.
Лейтенант Метнер смотрит на него.
— Это еще требует доказательств, — говорит он задумчиво. — Ваша профессия?
— Юрист, — отвечает Бертин.
— Не скромничайте, — вмешивается Кройзинг, — он и книги пишет.
— Прекрасно, — продолжает Метнер, — в моем лице вы видите математика, и далеко не плохого — ученика Макса Клейна, в Геттингене. Теперь у меня много досуга, не правда ли? Я попытался, так, для времяпрепровождения, решить какое-то жалкое уравнение третьей степени. Молодой человек, я уже ничего не смыслю в этом. Я едва соображаю, что такое логарифм. До чего я дошел!
Остальные смеются. Метнер, не смущаясь, продолжает:
— Вы должны считаться с тем, молодой человек, что вы еще больше, чем мы, отстали от своего прежнего уровня и что впоследствии вы должны будете начать все сначала. У нас исчезли навыки, разум помутился, способность суждения полетела к чорту, специальные знания улетучились. То же и в отношении культуры, интеллигентности — все придется начинать сначала; задача будет нелегкая, поверьте мне. Думаете ли вы, что у нас сохранилось уважение к человеческой жизни после всего того, что было здесь, на фронтах? Разве вы не схватитесь за револьвер, когда ваш домохозяин откажет вам в починке ставня? У меня по меньшей мере будет такое желание. И если письмоносец слишком рано разбудит меня, то мне захочется открыть дверь только для того, чтобы швырнуть ему в рожу графин с водой, что стоит возле моей кровати. Такой я, Метнер, родом из Магдебурга, человек отнюдь не кровожадный. Для вас же, господин юрист, — ведь вашему брату приходится двадцать месяцев подряд стоять навытяжку перед всяким начальством и повторять «так точно», в каком бы ничтожном чине ни было это начальство, — для вас гибель неминуема! Представьте себе, что с вами ничего не случится, кроме того, что вы до конца войны будете торчать в этом мундире. Но вот вы на свободе; у вас осталась привычка к повиновению, вы и не пикнете, чего бы от вас ни потребовали, а если эти требования к тому же будут предъявлены в вежливых и приятных топах, то вы растаете как масло. Жизнь уже позаботится о том, чтобы нашелся кто-нибудь, кто снимет с вас бремя собственных решений. И когда вы опять пуститесь в мало привлекательную погоню за заработком, в конторе или в ином месте, то в один прекрасный день вам станет ясно, что во время войны вы потеряли то немногое, что составляло вашу индивидуальность. И вы вспомните о Метнере, который отдал всего только правую руку, и будете стонать и скрежетать зубами, если не хуже того.
— Говорит, как по-писанному, — усмехается Кройзинг. — Дорогой Метнер, вы умница, и мы еще, наверно, услышим о вас, если останемся живы. За то, что вы в таких отвратительных красках изображаете положение солдата перед моим другом Бертином, вы достойны всяческой похвалы. А теперь не будьте на меня и претензии, если я проберу вас помпою… Я окончательно стал военной косточкой, и если мне не удастся удержаться в рядах саперов, то придется попытать счастья у летчиков. Этот господин, что сидит в стороне, еще не имеет права думать о себе и своей индивидуальности. Пусть пока думает о Германии. Каждый день стоит жизни людям: и солдатам и офицерам, и в силу необходимости и просто так, зря. А если кто-либо обладает мужеством, чувством долга и некоторыми способностями к командованию, то его место, чорт возьми, в лучшем по своей репутации офицерском корпусе его величества, по крайней мере до тех пор, пока не зазвонят колокола мира. Пусть Германия заботится о том, что будет с ним после войны, страна наша скупиться не будет! А затем, господа, спокойной ночи, не слушайте нашего разговора, теперь начинается моя частная жизнь.
Флаксбауэр и Метнер поворачиваются к стене. Лейтенант Метнер давно отказался от попытки повлиять на старшего по возрасту и в то же время неугомонного Кройзинга, а Флаксбауэр — Метнер это знает — всегда на стороне того, за кем последнее слово, в данном случае, следовательно, на стороне этого бретёра. Но не надо предварять событий, думает он, уютно закутываясь в одеяло. Конечно, лишь от скуки или от чего-нибудь еще похуже Кройзинг сманивает в офицеры какого-то неуклюжего мечтателя с выпуклым лбом и слишком толстыми стеклами очков. Но время покажет, что делать. А теперь спать. Выспаться — значит поумнеть.
Бертин с интересом смотрит на спину Метнера, Этот человек, по-видимому, после ранения очнулся, как после хмеля… Бертину хотелось бы познакомиться с ним поближе. Во время беседы он несколько раз вспоминал о новелле «Кройзинг», — ему было как-то не по себе, он не мог решить, хороша ли она, или плоха. Может быть, она плоха, а он просто не понимает этого. Значит, два года солдатчины уже оказали свое действие, подточили и стерли его знания, его индивидуальность. Что станется с ним? Волна страха захлестывает его. Не думать! — кричит в нем кто-то. Спасайся! Если начнешь сейчас думать, то завтра станешь плохо работать, обронишь слепой снаряд и будешь разорван на куски. У тебя лишь одна обязанность — остаться в живых. Ешь побольше таких вот супов, прислушивайся к тому, что говорит лейтенант Метнер, и никогда не делай в угоду другим то, что считаешь неправильным…
Монмеди? Ах, да, Кройзинг спрашивает, нет ли новостей оттуда. Бертин проводит рукой по волосам. Он ничего не слышал уж много недель. Бумаги, которые Кройзинг переслал ему через Зюсмана, наверно переданы по назначению. Но со времени несчастья со смертельным исходом, постигшего военного судью Мертенса…
— Всегда судьба карает не того, кого следует! — рычит с койки Кройзинг; его нос отбрасывает острую тень на стену барака. — Не могла разве эта проклятая воздушная бомба обрушиться на крышу героя Нигля? Так нет же, она ищет порядочного человека, и как раз самого незаменимого!
Бертин молча кивает головой. Он борется с соблазном открыть этой мятежной душе, Кройзингу, причину смерти незаменимого “человека, но не решается из уважения к личности того, кто покинул этот мир.
— Больше я ничего не знаю, — лжет Бертин.
— Тогда я знаю больше, чем вы, — говорит Крой-ичиг. — Ко мне приходил унтер-офицер Пориш из Берлина. Большой чудак! Но доброжелательно настроенный, этого Нельзя отрицать. Сначала он объяснил, что преемник военного судьи Мертенса и не подумает возвращаться к этому гиблому делу. А затем он дал мне совет.
Бертин машинально сует трубку в рот и посасывает ее. Перед ним встает отекшее и бледное лицо Пориша, дерзкий унтер-офицер Фюрт — Пеликан, — комната в Романи со скрещенными рапирами. Мир, пришедший в расстройство из-за бедного Кристофа Кройзинга, не может остаться в прежнем состоянии.