В наказанье Бертину сообщают, что от него утаили отправку письма, которое пропавший без вести унтер-офицер Зюсман передал в декабре Лебейдэ. Вместо того чтобы вспылить и принять вид оскорбленного, Бертин совершенно спокойно спрашивает, препроводили ли они письмо дальше, по назначению. По-видимому, он стал равнодушно относиться к тому, что еще три месяца назад не казалось ему безразличным. Да, жизнь жестока; это не танцулька с угощением и новогодним пуншем. Гордость, чувствительность и достоинство изъедены молью; благородные намерения и принципы линяют, точно меховой жилет, от которого остается только потертая кроличья шкурка, синяя и облезлая.
Бертин в самом деле чувствует себя с каждым днем хуже. Тяжелая работа на холоде отнимает у него последние силы. Дружеские нахлобучки, их хоть отбавляй, уже не действуют на него.
Однажды вечером он задремал, лежа на койке. В по-мощение отделения Швердглейна, где все занять! починкой одежды и игрой в карты, входит, внося с собой струю холодного воздуха, толстяк в очках, с приплюснутым носом и круглыми глазами. Он озирается — резкий свет карбидных ламп слепит глаза, — оглядывает железную печку, длинную трубу, на которой сохнет белье, голые окна, заложенные кипами газетной бумаги, предохраняющей от холода и ветра, и говорит в нос, что ищет некоего референдария Бертина, но, видно, попал не по адресу. Когда он входит, все встают, так как сначала его принимают по куртке, подбитой мехом, за офицера, делающего обход. Но унтер-офицер Пориш отклоняет эти знаки внимания. Пусть не разводят церемоний. Он здоровается со Швердтлейном, кладет на стол коробку папирос и сразу завоевывает всеобщее расположение.
Тем временем Бертин приподымается, заспанными глазами смотрит па пришедшего и заявляет, что он и есть Бертин. На это унтер-офицер Пориш отвечает, что он не собирается съесть его, хотя и пришел по поручению военного суда в Монмеди; ему только нужны кое-какие справки по делу, которое находится в суде. Поездка имеет, кроме основной, также и побочную цель, а посему он почтительнейше просит коллегу надеть сапоги и проводить его до вокзала, где его приятель, тоже берлинец, несет дежурство. При словах «военный суд в Монмеди» Бертин спускает ноги на пол.
— Ага! — говорит он, быстро приводит себя в порядок и спустя мгновение стоит у стола, готовый к выходу.
— Теперь пойдем, хватим по единой, — гнусавит унтер-офицер Пориш, поясняя свою мысль выразительным жестом, как бы поднося ко рту чарочку,
— Только не отправляй его мне обратно в пьяном виде, — предостерегает унтер-офицер Швердтлейн, — завтра в шесть утра ему опять на работу.
Отделение злорадно хихикает.
Они осторожно спускаются по плохо освещенной и скользкой от примерзшей грязи лестнице. Обледенелые дороги вымерли, жестокий восточный ветер загнал всех под крышу.
— Скорее бы в теплое местечко, — кряхтит Пориш, — моя легкая обувь совсем не пригодна для полярных экспедиций.
Бертин посмеивается, окончательно разбуженный морозным ночным воздухом: у этого человека штатская обувь хорошего покроя и из тонкой кожи.
— Куда вы, собственно, ведете меня? — спрашивает он на ходу.
— К Фюрту, моему другу по корпорации, — стонет Пориш, выдыхая клубы воздуха своим приплюснутым носом. — Но помолчим, иначе у нас примерзнут языки.
Бертин немного знает унтер-офицера Фюрта; его бахвальство никогда ему не нравилось. Конечно, и в армии есть столичные штучки с хорошо подвешенным языком, которые то и дело возвещают о том, что они думают по тому или иному поводу.
У себя в комнате Фюрт производит менее отталкивающее впечатление, чем на людях. Он на «ты» с унтер-офицером Поришем и дружески пожимает руку Бертину, словно они старые собутыльники. На правой щеке у него два тонких рубца — прямой и под углом; глубокая кварта и рубленая кварта, думает Бертин, удивляясь про себя, что еще не забыл со студенческих времен эту терминологию фехтующих студентов.
Меблировка комнаты Фюрта превосходно гармонирует с его рубцами на щеках. Огромная софа желтоватого дерева с табачно-коричневой шерстяной обивкой занимает заднюю стену. Над ней Фюрт нарисовал на бумаге нечто вроде герба, с красно-бело-черными косыми полосами. Посередине герба красуется какой-то вычурный графический рисунок с восклицательным знаком, над ним загадочный лозунг «А. Ю. Б. — да будет моим знаменем!» Ниже висит на гвозде вышитая студенческая шапочка, еще ниже — две тяжелые скрещенные рапиры французского происхождения, с вплетенными в гарды цветными лентами академических корпораций. Справа и слева разместились вырезанные из газет и прикрепленные кнопками портреты бородатых мужчин в традиционных костюмах, присвоенных кабачку корпорации.
Бертин удивленно соображает: все это перенесено сюда из забытого мира немецких университетов, где молодые люди основывали корпорации для того, чтобы кутить, фехтовать и наслаждаться жизнью… на самом же деле для того, чтобы обеспечить себе будущую карьеру через протекции и связи со «старыми коллегами». Так как различные слои немецкой буржуазии не принимали в свои корпорации молодых евреев — хотя бы и одинакового общественного положения — под прозрачным предлогом принадлежности к чуждой расе или вероисповеданию, то эти евреи соединялись в самостоятельные корпорации такого же типа, с христианами или без них. Но большей частью они предпочитали, как Бертин, раствориться в армии свободных, верящих в собственные силы людей с высшим образованием. В этой среде не интересовались происхождением и состоянием родителей, а лишь способностями, отношением к делу и личной энергией. Так вот Бертин, значит, находится в комнате одного из «А. Ю. Б;»; как член студенческой корпорации, Фюрт носит ее цвета и бьется на рапирах; но как член союза юристов с университетским образованием, он является коллегой, питомцем влиятельных профессоров поколения великого старца Готгольда Мертеиса, появившегося некогда на свет в бедном пасторском доме в Гюстрове, в Мекленбурге.
На столе чай, от него идет пар, стоит бутылка рому для грога, ящик сигар; сам унтер-офицер Фюрт курит короткую трубку.
— Я чувствую себя так, — говорит он сияя, — как будто я нарядился в одежду, принятую в нашем кабачке, и мы устраиваем домашнюю пирушку в Мюнхене или во Фрейбурге. Там тоже бывают такие гиперборейские зимние бесснежные ночи. Невероятно мило с твоей стороны, Погге, что ты пришел проститься со мной.
Бертин догадывается: «Погге» — это прозвище унтер-офицера Пориша, данное ему собутыльниками, нижненемецкое слощв, означающее лягушку и, пожалуй, очень метко характеризующее подобных людей.
— Не стоит благодарности, — отклоняет Пориш.
Я пришел не только ради тебя, а также и ради него, — указывает он на Бертина, — но'прежде всего я пришел ради себя самого. Ибо я должен высказаться. Я не могу больше таить это в себе. Я знаю, что во всем Берлине не найдется ни одной собаки, которая поймет и поверит, что в наших кругах не решаются шевельнуть собственными мозгами, настолько все «патриотически» настроены и запуганы. А в отделе военного сырья, куда я отчаливаю, мне, конечно, придется еще больше прикидываться дураком, чем в каком-либо другом месте. Что; Пеликан, у твоих стен есть уши?
«Пеликан»! Бертин не может удержаться от смеха Опять удачное прозвище: большой нос унтер-офицера Фюрта, маленькие круглые птичьи глаза, мягкий подбородок,
— Присаживайтесь поближе… Но сначала подкрепимся глотком крепкой полярной водки, — настаивает Пеликан.
— Глоток — это как раз подходящее слово, — шутит Пориш и бесцеремонно сморкается.
Ошибается ли Бертин, или глаза толстяка действительно влажны?
Итак, Карл Георг Мертенс, военный судья в Монмеди, отравился. Он отнюдь не стал, как об этом распространялись газеты, жертвой несчастного случая, автомобильной катастрофы или воздушной бомбы.
— Это было выше его сил, понимаете? — бормочет Пориш. — Он больше не в состоянии был выносить низость жизни и швырнул нам в лицо всю эту дрянь — пусть ею довольствуются толстокожие люди с грубыми лапами, люди, лучше его умеющие барахтаться в грязи… Он был благородный человек; никто, кроме меня, и не представляет себе, сколько в нем было благородства. Отец плохо подготовил его к жизни, придавил его своим авторитетом. Не- ;легкое дело — быть сыном старого Мертенса!