Вечному жиду, и включаться в любую борьбу, быть участи ником любой победы.
Тусклые глаза Паля загораются: такие мысли хороши, если только за ними кроется идея, если речь идет об освобождении гигантского созидающего слоя людей от гнета, эксплуатации, несправедливости. Люди уж позаботились о том, чтобы дух борьбы овеял землю, чтобы создана была новая основа, на которую будут опираться будущие поколения в своих поисках более разумного выхода; и тогда Пали, Бертины или Кройзинги займут надлежащее место, соответственно их способностям, на благо человечеству и делу его спасения!
— Вот, — вставляет Кройзинг, — мы опять договорились до спасения.
Но Бертин, бледный, дрожа всем телом, заявляет:
— Если в чем-либо и можно узреть дьявола, так это в физическом насилии, в неистовой жажде растоптать, убить, сделать другого безмолвным и безжизненным. Не смерть является злом; смерть, несомненно; таит в себе удивительно глубокий и притягательный соблазн — почить, как почили отцы, ничего больше не воспринимать, не отвечать и не спрашивать. Дьявольским, однако, является самый процесс убийства, уничтожение жизни тысячами способов. Если в природе каждая особь умирает, как выгорает свеча, — пусть, против этого нельзя возразить. Но если у человека, у целых поколений отнимают право на жизнь и, значит, и самую жизнь, подобно тому как сильнейший вырывает из-под другого стул, — тогда против этого надо бороться всеми средствами, надо восстать, объединиться со всеми, кому угрожает такая же судьба.
Он сошел с ума, думает сестра Клер, он накличет на себя беду.
— Спать! — восклицает она. — Кончайте разговоры!
Солдаты ворчат. Им хочется, чтобы Бертин продолжал. Вот это настоящий парень! Правильно, каждый имеет право на жизнь.
— Солоно вам придется у пруссаков с вашими мнениями, — говорит патер Лохнер враждебно, но с некоторой почтительностью.
— Если вы против насилия, значит вы прежде всего и против жизни, молодой человек, — вмешивается главный врач. — Ваше возмущение, к сожалению, свидетельствует об отсутствии жизненного опыта. Человек плодит страдание, это его самое первое занятие: до рождения, при рождении и после рождения — все равно. Он насильно вторгается, или, вернее говоря, его насильно выталкивают в мир, когда приходит его час. Здесь все — насилие, мучение, кровь, крик, — так он вступает в жизнь, юный герой: вы, я, все мы! И если вы умеете вникать в такие простые факты, вспомните, как он сам ведет себя? Каким первым проявлением деятельности человек встречает жизнь?
— Криком? — спрашивает Бертин. — Да, мы гневно кричим, возмущаемся тем, что нас выдают миру…
Никто не понимает, почему все они так напряженно ждут ответа врача. Но на его устах продолжает играть загадочная улыбка.
— Не знаю, — говорит он, задумчиво бросая слова в тишину, — не знаю, будете ли вы довольны моим ответом. Вы хотите, чтобы я подтвердил идею революции? До известной степени я ее подтверждаю. Но мое подтверждение не придется вам по вкусу и, наверно, покажется даже странным. Для того чтобы новорожденный в состоянии был закричать, его надо хорошенько шлепнуть. Побои — вот его первое переживание. Только таким образом, и не иначе, ему удается сделать первый вдох.
Кое-кто из солдат одобрительно смеется. Представление о шлепках создаст веселое настроение.
— И тем не менее, — продолжает главный врач, — это еще тоже не начало, не первая заявка о себе. Ибо младенец, вступая в мир, испытывает страх, что, по-видимому, установлено. И от страха оповещает о своем бытии испражнениями. Так он приветствует жизнь. На нашем медицинском языке эта визитная карточка называется «меконием», молодой человек. Я так и знал, вам она не понравится. Мало геройства в этом акте, не правда ли? Но народ сохранил воспоминание об этом в грубейшей поговорке, которой он характеризует определенное отношение к жизни.
Все четверо открыли рты, чтобы ответить. Но воздержались. В голове Бертина вспыхнули возражения: существуют же анализирующий разум, деятельное мышление, стремящиеся устранить лишние страдания, смягчить Муки, созданные природой, посредством усовершенствованной техники родов!
Но он не решался высказать все это: слишком властно и определенно была взята нота, которой надо было дать прозвучать до конца.
Люди с уважением расступаются, чтобы пропустить врача. Уходя, он еще раз оглядывается.
— Я надеюсь, — говорит он, — что все сказанное останется в стенах этого зала.
— Это вовсе не зал, — смеется сестра Клер, — это жалкий барак. Стоит швырнуть в потолок пуговицу от штанов, и он рухнет.
Она убегает вслед за доктором. За вею поднимаются все остальные. Паль на прощанье пожимает руку Бертину.
— Сегодня ночью я стою в карауле, — говорит устало Бертин, — и Лебейдэ также. Нам нужно поторапливаться.
— Желаю тебе благополучно пробыть в карауле, дружище, — говорит почти нежно Паль. — Приходи поскорее опять. Ты здорово отчитал их. Я да ты — вместе мы уж добьемся толку!
Лебейдэ решает про себя, что надо на обратном пути предупредить Бертина: пусть будет поосторожнее, хотя его выпад был для него-самого менее неожидан, чем для многих других. Бертин уже созрел для таких выводов; правда, слишком поздно — после того как он так много испытал и видел.
— Подожди меня на, улице, Лебейдэ, — говорит Бертин, — мне надо еще задобрить моего лейтенанта, а то он загрызет меня, когда я опять приду к нему.
Поддерживая Кройзинга, он медленно плетется с ним по палате и просит извинения: ему самому непонятно, какая муха его сегодня укусила. Прежде духовные лица приводили его в бешенство, но за последнее время это случилось с ним впервые.
— Так вот вы какой! — бубнит Кройзинг. — Кажется, вы дошли до точки, милейший.
Они добираются до коридора. Дверь открывается, сестра Клер проходит, мимо них. Глядя на Бертина, она говорит:
— Сударь, вас собираются здорово припечь. Необходима срочная помощь. Сегодня вечером я буду кое с кем говорить по телефону о вас.
Она прощается с ними кивком головы и быстро спускается по лестнице. Кройзинг останавливается. Его рука тяжело ложится на плечо Бертина.
— Вот и спасение, — говорит он сопя. — Ваше спасение.
Глава третья ХЛЕБ ГОЛОДАЮЩИХ
Без одной минуты десять трактирщик Лебейдэ, он же ландштурмист, в серой клеенчатой фуражке с медным крестом, подпоясанный кожаным поясом, передает ландштурмисту Бертину длинное ружье — пехотную винтовку 71 с усовершенствованным затвором. При этом он говорит лукаво:
— Вот, получай, брат, ружьишко, и желаю полного удовольствия.
Оба они в шинелях. Шинель Лебейдэ висит па нем мешком. Пройдя вместе с Бертином несколько шагов по направлению к бараку, в котором находится отряд Баркопа, он мимоходом объясняет, что взял на себя смелость ближе ознакомиться с содержимым огромных бумажных мешков во французских товарных вагонах. И натолкнулся на великолепный сюрприз.
— Попробуй-ка, — он сует ему в рот нечто твердое, четырехугольное. Бертин откусывает кусочек: белые черствые булочки! Он удивленно смотрит на Лебейдэ, который блаженно кивает ему в ответ.
— Да, белые булочки, друг! Для французских военнопленных в Германии, чтоб они не подохли с голода. Красный Крест снабжает их этим. О наших женах он не думает, о них приходится заботиться нам самим.
Лебейдэ похлопывает себя по карманам.
— Лакомая будет еда.
— Этот твердый, как камень, хлеб?
— Друг, — с состраданием отвечает Лебейдэ, — если намочить его в кофе и поджарить на сковороде с маслом и искусственным медом, получатся чудеснейшие гренки. А если жена раздобудет изюм, подбавит его к сухарям и запечет все в форме, даже среди пасхальных яств не найдется пудинга повкуснее… Что за пшеничная мука!
Императрица, и та скажет, что давно не видывала такой муки.
Болтая таким образом, Карл Лебейдэ берется за ручку двери, но еще раз оборачивается и шепчет Бертину:
— Если бы ты там, в палате, не отделал их так хорошо, я не поделился бы с тобой этим приятным открытием; ведь ты в последнее время частенько забывал поделиться с нами искусственным салом.