Жгучая потребность в единомышленниках и новых друзьях постепенно получала удовлетворение.
Первым (в 1882 году) явился довольно известный художник Ге. Сидя у себя на хуторе в Малороссии, он прочел одну из статей Толстого и, уже подготовленный долгим духовным процессом, вдруг понял, чего ему надо, и сразу восприял новую веру. Он стремительно бросился в Москву, ворвался к Толстому, увидел, обнял, расцеловал его и до самой смерти остался его нежным другом и почтительным поклонником. Этот пятидесятилетний идеалист с большими голубыми, наивными глазами и длинными седеющими кудрями сделался в семье Толстых сразу общим любимцем. Он принялся за портрет Софьи Андреевны, и она с удовольствием позировала в бархатном платье и алансонских кружевах. Но у «дедушки» Ге, по его словам, «вышла барыня в бархатном платье, у которой сорок тысяч в кармане…» Он возмутился и уничтожил портрет.
Совсем другой характер носило появление в доме Толстых Владимира Черткова. Это произошло в конце 1883 года и имело как для самого Толстого, так и для семьи его очень сериозные последствия.
Чертков был сыном генерал-губернатора. Его мать играла роль при дворе. Сам он воспитывался вместе с будущим императором Александром III. В Воронежской губернии у Чертковых было имение, приносившее 40 тысяч золотых рублей дохода. Красавец, блестящий офицер самого аристократического полка (конной гвардии) Чертков пользовался необычайным успехом в свете. Дамы сходили по нем с ума. Он вел очень бурную жизнь, кутил, играл в карты… Но временами шумные успехи в свете не удовлетворяли его. Все чаще находили полосы сомнения и религиозных исканий. В начале 1881 года Чертков убедил родителей согласиться на выход его в отставку, уехал в воронежское имение «для сближения с кормящим нас крестьянским населением и деятельности в его интересах». Он упростил жизнь свою до последних пределов и стал упорно работать для крестьян в местном самоуправлении и основывать ряд самостоятельных учреждений для бедных. Через два года он, давно слыша об учении Толстого, приехал к нему. Их встреча явилась началом сближения, выросшего в долголетнюю дружбу. Наконец, настоящий друг и последователь был найден!.. И не кто-нибудь, а человек, несомненно, искренний и убежденный, пожертвовавший многим для нового миропонимания. Своей сериозностью, прямолинейностью, спокойной уверенностью и прямотою Чертков чрезвычайно импонировал Толстому. Впоследствии многие удивлялись тому влиянию, которое приобрел на гениального Толстого этот его друг, стоявший, конечно, гораздо ниже по своим способностям. Но Чертков своим фанатизмом, пуризмом в неохристианской вере, даже педантизмом дополнял Толстого именно в том, чего не хватало широкой и подвижной натуре гениального художника. Сторонние наблюдатели, не имевшие основания относиться к Черткову недоброжелательно, отмечали в нем проявления какой-то ненормальности.
Профессор Лазурский, бывший в молодости учителем в доме Толстых, пишет в своих воспоминаниях:
«Я мало понимал этого человека и с удивлением смотрел на него. То мне припоминалось, что такие глаза бывают на иконах святых, то мне казалось, что в Черткове есть что-то болезненное или ограниченное…»
Чертков плохо сходился с людьми, вероятно, вследствие своей грубоватой прямолинейности, хотя умел, когда хотел, обвораживать любезностью. В своем упорстве он часто выглядел наивным и попадал в комические положения.
Этот «друг» стал апостолом «толстовства» и остался им до сих пор.
Вообще учение Толстого, постепенно распространяясь, привлекало к нему все больше и больше самых разнообразных людей. Нередко появлялись революционеры и даже террористы, привлекаемые смелой анархической критикой Толстого. Такие люди прибывали конспиративно и обычно, неудовлетворенные беседами с Толстым, исчезали навсегда. Семья Льва Николаевича называли их «темными». Позднее под этот термин подошли и все «толстовцы», искавшие сближения с великим писателем. Вокруг Толстого мало-помалу образовался свой мир, к которому семья его относилась с большой осторожностью. Но таким образом тяжелое идейное одиночество Льва Николаевича, на которое он так горько жаловался, отходило в область прошлого.
Во второй половине восьмидесятых годов «сочувствующих» и «интересующихся» оказалось даже слишком много. Дом Толстых в Хамовническом переулке одолевали посетители. Великий писатель приобретал популярность во всем мире. Всем хотелось его видеть.
Софья Андреевна энергично поддерживала хозяйство. Популярность мужа восхищала ее. Конечно, ей хотелось бы ограничиться приемом в своей гостиной знаменитостей, иностранцев и светских знакомых. Но толпа «темных» с некоторых пор неудержимо тянулась в кабинет Льва Николаевича. Ученые без имени, молодые писатели, студенты, студентки, семинаристы, рабочие, крестьяне (особенно раскольники), «толстовцы» в русских рубашках и с длинными бородами, преодолевая робость и смущение, звонили у заветных дверей и вежливыми лакеями препровождались по лестницам и закоулкам дома до кабинета «учителя». В программе Толстого общение с людьми занимало видное место, и в этой области Толстой не уступал ничего. Но то был трудный подвиг. В кабинете собирались элементы столь разнообразные, что только необычайный такт Льва Николаевича мог удерживать в мирных тонах вечное горение мысли и духовных интересов, одолевавших этих людей. Иногда прямолинейные толстовцы нападали на него за несоответствие барских условий, в которых он продолжал жить, с его идеалами. Выпрямившись во весь рост, со сверкающими глазами Толстой упорно отстаивал ту точку зрения, что важнее всего сохранить хорошее отношение к окружающим тебя в данный момент людям, и если для этого требуется остаться в условиях прежней богатой жизни, то следует лучше принести в жертву свой душевный покой.
— А если для спокойствия этих близких людей понадобится, чтобы я участвовал в разбое? — негодующе спрашивали его…
В других формах бесконечные споры происходили и за чайным столом Софьи Андреевны. Здесь Толстому приходилось не раз отстаивать свои точки зрения на искусство, науку, религию — от патентованных ученых и знаменитостей. Особенной резкостью отличались споры его с философом Владимиром Соловьевым…
Боевой элемент был очень силен в Толстом. Но эти постоянные сражения сильно утомляли его. И временами он бежал от московского шума в тихие деревенские уголки своих друзей или — всего чаще — в Ясную Поляну. Иногда это последнее путешествие (около 200 километров) Толстой совершал пешком — вдвоем или втроем с приятными ему людьми. Одетый в крестьянское платье шел никому неведомый старичок с палочкой и заводил бесконечные знакомства и разговоры с пешеходами из народа. Весь Божий мир открывался перед ним — вне тех условных рамок, в которых жил обычно великий писатель, граф Лев Николаевич Толстой. И путешествия эти, внося мир и успокоение в его душу, давали часто неожиданный и великолепный материал для его писательской наблюдательности.
Чаще он уезжал по железной дороге, в третьем классе. Вообще поездки в Ясную, эта «ванна деревенской жизни» стали ему необходимы. Обычно зимой он вырывался из Москвы раз в два месяца. Выходя из вагона на своей станции и вслушиваясь в тишину зимней деревенской ночи, он испытывал чувство, похожее на восторг: над лесом в звездном небе блестели Орион и Сириус, в лесу падал пухлый, беззвучный снег; совсем близко от себя он ощущал и добрую лошадь, и добрый воздух, и доброго Мишу, и доброго Бога…
В деревне он уже устраивал жизнь по-своему. И часто ему было там «невыносимо хорошо».
А Софья Андреевна писала: «Вчера получила первое письмо; мне стало грустно от него. Я вижу, что ты остался в Ясной не для той умственной работы, которую я ставлю выше всего в жизни, а для какой-то игры в Робинзона. Отпустил Адриана, которому без памяти хотелось дожить месяц, отпустил повара, для которого это тоже было удовольствие недаром получать свою пенсию, и с утра до вечера будешь работать ту неспорую физическую работу, которую и в простом быту делают молодые парни и бабы. Так уж лучше и полезнее было бы с детьми жить. Ты, конечно, скажешь, что так жить — это по твоим убеждениям и что тебе так хорошо; тогда это другое дело, и я могу только сказать: «наслаждайся», и все-таки огорчаться, что такие умственные силы пропадают в колотьи дров, ставленьи самоваров и шитье сапог, что все прекрасно как отдых и перемена труда, но не как специальное занятие. Ну, теперь об этом будет. Если бы я не написала, у меня осталась бы досада, а теперь она прошла, мне стало смешно, и я успокоилась на фразе: чем бы дитя не тешилось, лишь бы не плакало».