Ее хлопоты в семье росли. «Отец, — пишет она, — все уходил и уходил из жизни семьи. Было уже девять человек детей одновременно, и, чем старше они становились, тем сложнее было их воспитание и отношение к ним. Отец же все больше и больше отдалялся от них и, наконец, совсем отказался от участия в воспитании детей, ссылаясь на то, что их учат по программам и Закону Божьему, что он считает для них вредным».
Свое «опрощение» Толстой начал с костюма: скоро он довел его до мужицких норм. В личной жизни он отказался от прислуги, убирал и чистил свою комнату, платье, сапоги и выносил за собой. Сначала он завладел своей печкой, позднее принялся топить печи во всем доме. Как-то зимою он устранил прислугу от колки и подготовки дров. Затем пришла очередь воды. Лев Николаевич поднимался с постели рано утром (еще в темноте), качал на весь дом воду из колодца и на себе тащил на кухню обледенелые санки с кадкой воды. В 1884 году он принялся за изучение сапожного ремесла. В маленькой комнатке около кабинета стояли низенькие табуреты. Пахло кожею. Знакомый сапожник приходил к Толстому и часами работал с ним сапоги. Скоро Лев Николаевич добился того, что его дочери носили обувь его изделия.
В деревне он косил траву в своих обширных садах и выходил часто на мужицкие покосы. Яснополянские крестьяне снимали господские покосы исполу, то есть за работу брали себе половину сена. Толстой приставал то к той, то к другой артели, помогал им и, конечно, оставлял в их пользу заработанное сено. Постепенно он переходил и к другим крестьянским делам (пахоте, бороньбе), помогая маломощным крестьянским семьям на их собственных землях. Были случаи, когда он брал на себя целиком целое крестьянское «тягло», то есть весь круг работ на участках какой-нибудь вдовы, не имевшей средств нанять работника. Понемногу семья привыкала к этим странностям. Его дочери (и в особенности — вторая, Мария) часто выходили ему на помощь. Пример хозяина вовлекал иногда в работу и гостей.
Жизнь привилегированных сословий представлялась Толстому с некоторых пор в образе «светлейшего князя Блохина». Так называл себя сумасшедший мужик, ходивший по окрестностям Ясной Поляны. Он был во время Турецкой войны закупщиком хлеба при провиантском чиновнике. Мужик сошел с ума на том, что и он также, как господа, может не работать, а получать содержание свыше. Он называл себя «светлейшим князем Блохиным, поставщиком военного провианта всех сословий». Он говорил про себя, что «окончил всех чинов и, по выслуге военного сословия, должен получить от царя открытый банк, одежды, мундиры, лошадей, экипажи, чай, горох, прислугу и всякое продовольствие»; на вопрос: не хочет ли он поработать? Блохин всегда отвечал: «очень благодарен, это все управится крестьянами».
— А если крестьяне тоже не захотят работать?
— Теперь выдумка машин для облегчителыюсти крестьян. Для них нет затруднительности.
— А для чего же ты живешь?
— Для разгулки времени.
По мнению Толстого, «блохиноманией» страдали все привилегированные. Семья его не составляла исключения. В действительности, яснополянская молодежь на посторонних наблюдателей производила прекрасное впечатление. В большинстве это были милые юноши и девушки — простые, искренние, добрые. Привязанность их к Толстому не ослабевала. Но в них била ключом радостная молодая жизнь, и через опьянение ее чарами старческие теории Толстого пробивались туго. По большей части молодежь не могла и не хотела принципиально отказаться от своего положения, но охотно шла и на опрощение, и на работы (особенно — полевые). Пример Льва Николаевича заражал. Иногда в поле высыпала вся ватага молодежи и шумно принимала участие в крестьянской работе. Образовывались целые артели из хозяев и гостей и весело работали на перегонки. Илья Львович выучился даже шить сапоги.
Однажды сама графиня Софья Андреевна, заразившись общим «юродством», облеклась в сарафан и сушила сено на покосе. Крестьяне Ясной Поляны вспоминают, как Толстой приводил им на помощь заезжего японского журналиста. Они с интересом следили, как старик художник Ге клал печь в избе, которую строил Лев Николаевич для бедной вдовы.
Толстой занимался физическим трудом не для «разгулки времени». Как всегда в жизни, он оставался искренним и глубоко сериозным.
Это чувствовали яснополянские крестьяне. Они привыкли к чудачеству богатых помещиков. Они говорили, что Лев Николаевич несет работу «для души». Но, конечно, они не могли входить во внутренние отношения Толстых и не могли понять, почему добрый и богатый помещик не помогал нуждающимся деньгами. У среднего крестьянина часто совершенно отсутствовала та идеализация труда, которую хотел видеть у них великий писатель. Мужик убежден был, что не он, а «нужда пашет». И этого элемента (неизбежности и принудительности труда) не находил и не мог найти у «господ». В самом деле: Толстому не довелось никогда испробовать на себе содержание семьи или хотя бы себя самого физическим трудом. Это не могло, конечно, укрыться от него самого и порою он жаловался, что «физическая работа его почти бесцельна, так как не вынуждена необходимостью».
Между тем тут именно коренился центр расхождения его теории с практикой. Замечательная черта его умственной работы: всякий раз, как он обращался к критике существующего, он видел перед собою реальную жизнь и рисовал несчастья трудящихся с поразительною глубиною, правдой и силой; но едва от критики переходил он к созиданию, как мгновенно забывал о всякой реальности и строил воздушные замки. По теории его («В чем моя вера?) всякий трудящийся достоин пропитания, и потому рабочий человек всегда найдет средства к существованию для себя и семьи.
И вот судьба как бы пожелала вернуть Толстого с неба на землю живым примером.
В половине восьмидесятых годов в Ясную Поляну приехал молодой, симпатичный еврей — Исаак Фейнерман. Увлеченный идеями Толстого, он решил служить русскому народу. Фейнерман приехал на деревню, чтобы занять место учителя. Для еврея, по традициям того времени, это было совершенно невозможно. Он принял православие. Но правительственная дирекция народных училищ все-таки не допустила его до преподавания. Тогда он решил остаться в Ясной Поляне и в духе толстовского евангелия оказывать трудом помощь нуждающимся в работе. Он жил в крестьянской избе, ел крестьянскую пищу, довел свои потребности до минимума, усердно работал. К нему приехала жена, молодая, красивая еврейка с ребенком. Очень скоро они стали отчаянно нуждаться. Жене пришлось для сохранения жизни ребенка просить милостыни. Толстой давал ей платную переписку. Она не выдержала этой жизни и ушла, бросив мужа. Фейнерман упорно продолжал работать. Однажды вечером он зашел к Толстому. Хозяин попросил гостя прочесть что-то вслух. Вдруг, во время чтения Фейнерман побледнел и без чувств свалился на пол. Он целый день работал, ничего не ел и обессилил от голода.
На Толстого этот случай произвел потрясающее впечатление. Он никогда не мог его забыть.
В начале восьмидесятых годов Толстой, окруженный большой, радостной, хорошей семьей, чувствовал себя глубоко одиноким. Совершенно незнакомому корреспонденту, в письмах которого он заметил сочувствие своим взглядам, он изливал душу и уверял, что тот «не может себе представить, до какой степени он, Толстой, одинок, до какой степени то, что есть его настоящее «я» презираемо всеми окружающими его…»
В глубокой старости Софья Андреевна еще вспоминала об этом письме. Она говорила в 1909 году:
— Я положила его в конверт и написала: «Письмо к Энгельгардту, которого Лев Николаевич не только никогда не знал, но и не видал», а там пусть судят, как хотят. Я ужасно оскорбилась этим письмом.
Толстой искал успокоения от овладевшей им лютой тоски в сближении с единомышленниками. Еще в 1881 году он слышал о крестьянине Сютаеве, дошедшем своими путями до толстовских идей. Лев Николаевич решил исследовать дело на месте. Он проехал к своим знакомым — помещикам Тверской губернии: в 9 верстах оттуда жил Сютаев. Толстой нашел дружную семью и обаятельного старика крестьянина, толковавшего Евангелие по-своему. Он читал по складам, писать не умел вовсе. Сютаевское учение сводилось к проповеди деятельной взаимной любви между людьми и к отрицанию частной собственности. Один из сыновей Сютаева еще в 1877 году отказался по религиозным соображениям от воинской повинности и за это томился в тюрьме. Старик не был очень беден, но по собственному желанию нес в деревне презираемые обязанности пастуха, желая, чтобы скотина была всегда хорошо напоена и накормлена. Сютаев решил распространить свое учение через императора Александра III. Он ходил в Петербург просить царя, чтобы тот «для блага народа велел толковать Евангелие согласно пониманию Сютаева…» Толстой чрезвычайно сошелся с наивным идеалистом. Провожая гостя, Сютаев запряг телегу, но, по убеждениям своим, не взял кнута. Они ехали шагом, беседовали о спасении человечества «братски, сердечно». Но лошадка тем временем незаметно забрела в овраг. Телега перевернулась и вываленные на землю мечтатели должны были вернуться к окружавшей действительности. Сютаев умер в 1892 году, и община его распалась. Много раз бывал он в Москве, гостил у Толстого, который одно время возил его проповедывать по великосветским гостиным и ввел в большую моду.