Но то были лишь разные приемы воздействия. Относительно ближайших целей воспитания между отцом и матерью в первые пятнадцать лет не было никаких существенных разногласий: их дети должны были воспитываться «как все», т. е. как все дети, принадлежащие к их кругу. Старые патриархальные обычаи русской зажиточной дворянской семьи твердо укоренились в Ясной Поляне, и юные годы маленьких Толстых были во многих отношениях еще прекраснее, еще счастливее, чем те, которые так тепло описал в «Детстве» и «Отрочестве» Лев Николаевич. Гениальный отец всем существом своим стремился вложить в жизнь семьи как можно больше радостной бодрости, любви и мягких человечных чувств. Но он вовсе не настаивал на практическом применении в деле воспитания своих взглядов, своих убеждений, своего опыта. В те далекие времена Толстой был равнодушен к религии. И тем не менее, каждый вечер и каждое утро дети должны были молиться за отца, за мать, за братьев, за сестер и за всех православных христиан. Накануне больших праздников в усадьбу приезжал священник и служил всенощную. Великим постом, На первой и последней неделе, весь дом постился.
Толстой энергично проповедывал «свободную школу» для народа. По его убеждению, ребенок должен был заниматься только тем, что его интересовало. Но его собственные дети переходили от одного учителя к другому и по часам, размеренно учились тем именно предметам, которые указаны были программами официальных учебных заведений. Это был минимум, от которого не полагалось отклоняться; в этих пределах выбирать не разрешалось.
Старшая дочь Толстого (Татьяна Львовна) рассказывает: «В доме жило не менее пяти воспитателей и преподавателей и столько же приезжало на уроки (в том числе и священник). Мы учились — мальчики шести, а я пяти языкам, музыке, рисованию, истории, географии, математике, закону Божьему.
В 1861 году Толстой писал про крестьянских детей: «Нельзя рассказать, что это за дети — надо их видеть. Из нашего милого сословия детей я ничего подобного не видел». Однако, своих детей он воспитывал замкнуто, — так именно, как принято было в его «милом сословии».
«Мы росли настоящими «господами», — свидетельствует его сын, — гордые своим барством и отчуждаемые от всего внешнего мира. Все, что не мы, было ниже нас и поэтому недостойно подражания. К деревенским ребятам мы тоже относились свысока. Я начал ими интересоваться только тогда, когда стал узнавать от них некоторые вещи, которых раньше не знал, и которые мне было запрещено знать. Мне было тогда около десяти лет. Мы ходили на деревню кататься с гор на скамейках и завели было дружбу с крестьянскими мальчиками, но папа скоро заметил наше увлечение и остановил его. Так мы росли, окруженные со всех сторон каменной стеной англичанок, гувернеров и учителей, и в этой обстановке родителям было легко следить за каждым нашим шагом и направлять нашу жизнь по-своему, тем более, что сами они совершенно одинаково относились к нашему воспитанию и ни в чем еще не расходились».
2
«Жена моя совсем не играет в куклы. Вы ее не обижайте. Она мне сериозный помощник…»
Так писал Толстой Фету летом 1863 года. И это была истинная правда. Мы видели, что Софья Андреевна с самого начала старалась всей душой входить в интересы мужа: она деятельно помогала ему вести большое и разностороннее хозяйство без приказчика, сидела в конторе, в последние месяцы беременности бегала по усадьбе с большой связкой ключей у пояса, носила Льву Николаевичу за две версты завтрак на пчельник, где он проводил иногда несколько часов в день… Она пыталась даже (впрочем, без большого успеха) присутствовать на скотном дворе во время дойки коров и помогать мужу в его занятиях с крестьянскими ребятишками.
Софья Андреевна участвовала даже в таких занятиях, как охота и рыбная ловля. Толстой выбирал узкие места на реке Воронке и ставил сеть на палке, а жена его со своей сестрой болтали воду, и таким образом щука шла в сеть, которую он держал, очень увлекаясь, по обыкновению, этим занятием.
Скоро, однако, такой обширный круг дел значительно сузился: школа была закрыта, пора страстного увлечения хозяйством миновала под влиянием временных неудач. К тому же пошли дети, приковавшие к себе все внимание молодой матери. Вскоре после рождения первого ребенка наступили, как мы видели, осложнения: болезнь матери и серьезная размолвка между супругами. Рождение девочки в 1864 году сопровождалось новым горем: Толстой с вывихнутым плечом вынужден был на месяц уехать в Москву, а Софья Андреевна не могла двинуться за ним с двумя крошками. Мальчик опасно болел и был при смерти. Но молодая мать не падает духом. «А ты, душенька, — пишет она мужу, — напротив, живи в Москве, не приезжай, покуда у нас все опять не будет совершенно хорошо и исправно. Теперь все равно ты для меня не существовал бы. Я все в детской со своими беспокойными детьми. И на ночь, и на день мне их оставить никак нельзя».
Иногда, впрочем, ее еще манило вдаль. Ребенок поправился, муж после удачной операции вот-вот должен был вернуться. А между тем приехала в Ясную его сестра с детьми, и снова зазвучала забытая в этих стенах музыка. И Софья Андреевна писала мужу:
«Музыка, которую я так давно не слыхала, разом вывела меня из моей сферы, — детской, пеленок, детей, из которой я давно не выходила ни на один шаг, и перенесла куда-то далеко, где все другое. Мне даже странно стало, я в себе давно заглушила все эти струнки, которые болели и чувствовались при звуках музыки, при виде природы и при всем, чего ты не видел во мне, за что тебе иногда бывало досадно. А в эту минуту я все чувствую, и мне больно и хорошо. Лучше не надо всего этого нам, матерям и хозяйкам… Оглядываю твой кабинет и все припоминаю, как ты у ружейного шкапа одевался на охоту, как Дора прыгала и радовалась около тебя, как сидел у стола и писал, и я приду, со страхом отворю дверь, взгляну, не мешаю ли я тебе, и ты видишь, что я робею, и скажешь: войди. А мне только этого и хотелось. Вспоминаю, как ты больной лежал на диване; вспоминаю тяжелые ночи, проведенные тобой после вывиха. И Агафью Михайловну на полу, дремлющую в полусвете, и так мне грустно, что и сказать тебе не могу…»
С годами, когда число детей все увеличивалось, Софье Андреевне приходилось все больше и больше заглушать в себе те «струны», о которых она говорит в приведенном письме. Она все реже могла позволять себе засиживаться за роялем, играя в четыре руки с мужем. Толстой заметил в ней способности к рисованию и старался правильно поставить наезды в Ясную из Тулы преподавателя. Но мысли и об этом пришлось очень скоро оставить. И все же молодая хозяйка и мать нашла выход для владевших ею порою стремлений. Она страстно привязалась к творчеству мужа и сумела принять в нем участие. Она взялась за неблагодарную работу переписывать его запутанные и мало понятные черновики. Она сидела в гостиной, около залы, у своего маленького письменного стола и все свободное время писала. Нагнувшись к бумаге и всматриваясь своими близорукими глазами в каракули Толстого, она просиживала так целые вечера и часто ложилась спать поздней ночью, после всех. Иногда, когда что-нибудь бывало написано совершенно неразборчиво, она шла к мужу и спрашивала его. Но это бывало очень редко: она не любила его беспокоить. Толстой брал рукопись и немножко недовольным голосом говорил: «Что же тут непонятного?», начинал читать, но на трудном месте запинался и сам иногда с большим трудом разбирал или, скорее, догадывался о том, что было им написано. У него был плохой почерк и манера вписывать целые фразы между строк, в уголках листа и даже поперек. Переписанные четким почерком Софьи Андреевны, листки снова поступали в обработку автора и почти всегда возвращались к Софье Андреевне в неузнаваемом виде. Таких переделок и переписок одной и той же главы могло быть много, и некоторые места переписывались пять и даже десять раз. Степан Берс в своих воспоминаниях утверждает, что сестра его переписала громадный роман «Война и мир» семь раз.
Когда в Ясную Поляну поступали корректуры, повторялась та же история. Сначала на полях появлялись корректорские значки, пропущенные буквы, знаки препинания, потом менялись отдельные слова, потом целые фразы, начинались перечеркивания, добавления — и, в конце концов, корректура становилась вся пестрая, местами черная, и в таком виде посылать ее было нельзя: никто, кроме Софьи Андреевны, во всей этой путанице условных знаков, переносов и перечеркиваний разобраться не мог. Снова просиживала она ночь за перепиской всего начисто. Утром у нее на столе лежали аккуратно сложенные и исписанные мелким, четким почерком листы и приготовлено все к тому, чтобы, когда «Левочка» встанет, послать корректуру на почту. Утром Толстой брал их опять к себе, чтобы пересмотреть «в последний раз» — и к вечеру опять то же самое: все переделано по-новому, все перемарано.