«Старший белокурый, недурен; есть что-то слабое и терпеливое в выражении и очень кроткое. Когда он смеется, он не заражает, но когда он плачет, я с трудом удерживаюсь, чтобы не плакать. Все говорят, что он похож на моего старшего брата. Я боюсь верить. Это слишком бы было хорошо… Сережа умен — математический ум — и чуток к искусству, учится прекрасно, ловок прыгать; но gauche и рассеян. Самобытного в нем мало; он зависит от физического. Когда он здоров и нездоров, это два различные мальчика. Илья, 3-ий, никогда не был болен; ширококост, бел, румян, сияющ. Учится дурно. Всегда думает о том, о чем ему не велят думать; игры выдумывает сам. Аккуратен, бережлив; «мое» для него очень важно. Горяч и violent, сейчас драться; но и нежен и чувствителен очень. Чувствен — любит поесть и полежать спокойно… Самобытен во всем. И когда плачет, то вместе злится и неприятен, а когда смеется, то и все смеются. Все недозволенное имеет для него прелесть, и он сразу узнает… Летом мы ездили купаться; Сережа верхом, а Илью я сажал себе за седло. Выхожу утром — оба ждут. Илья в шляпе, с простыней, аккуратно, сияет. Сережа откуда-то прибежал, запыхавшись, без шляпы. — Найди шляпу, а то я не возьму. — Сережа бежит туда-сюда, — нет шляпы. — Нечего делать, без шляпы я не возьму тебя — тебе урок, — у тебя всегда все потеряно. Он готов плакать. Я уезжаю с Ильей и жду — будет ли от него выражено сожаление. Никакого. Он сияет и рассуждает о лошади. Жена застает Сережу в слезах. Ищет шляпу — нет. Она догадывается, что ее брат, который пошел рано утром ловить рыбу, надел Сережину шляпу. Она пишет мне записку, что Сережа, вероятно, не виноват в пропаже шляпы, и присылает его ко мне в картузе (она угадала). Слышу по мосту купальни стремительные шаги, Сережа вбегает (дорогой он потерял записку) и начинает рыдать. Тут и Илья тоже и я немножко.
Таня — 8 лет. Все говорят, что она похожа на Соню, и я верю этому, хотя это также хорошо, но верю потому, что это очевидно. Если бы она была Адамова старшая дочь, и не было бы детей меньше ее, она была бы несчастная девочка. Лучшее удовольствие ее возиться с маленькими. Очевидно, она находит физическое наслаждение в том, чтобы держать, трогать маленькое тело. Ее мечта, теперь сознательная — иметь детей… Она не очень умна, она не любит работать умом, но механизм головы хороший. Она будет женщина прекрасная, если Бог даст мужа. И вот, готов дать премию огромную тому, кто из нее сделает новую женщину.
4-ый Лев. — Хорошенький, ловкий, памятливый, грациозный. Всякое платье на нем сидит, как по нем сшито. Все, что другие делают, то и он, и все очень ловко и хорошо. Еще хорошенько не понимает.
5-ая Маша, 2 года, та, с которой Соня была при смерти. Слабый, болезненный ребенок. Как молоко белое тело, курчавые белые волосики; большие, странные голубые глаза, странные по глубокому, серьезному выражению. Очень умна и некрасива. Эта — будет одна из загадок, будет страдать, будет искать, ничего не найдет; но будет вечно искать самое недоступное.
6-й Петр — великан. Огромный, прелестный беби, в чепце, вывертывает локти, куда-то стремится, и жена приходит в восторженное волнение и торопливость, когда его держит; но я ничего не понимаю. Знаю, что физический запас есть большой. А есть ли еще то, для чего нужен запас — не знаю…»
Дети росли и росли, «никого не спрашиваясь и не дожидаясь». И в начале семидесятых годов Толстые вдруг почувствовали новые требования в деле воспитания. Немец-дядька и англичанка-нянька уже не удовлетворяли. Казалось, машина, заведенная с первых лет, остановилась. Безмолвные запросы детей поднялись на новую ступень. Толстые оказались на перепутье: переезжать в город они не хотели «до последней возможности», потому что покинуть деревенское уединение значило для них «испортить всю свою жизнь и всю жизнь детей». Оставаясь далее в деревне, нужно было думать о правильной постановке образования и о привлечении компетентного педагогического персонала. И вот начинаются неустанные заботы о приискании гувернеров, гувернанток, учителей. Эти заботы всецело взял на себя Лев Николаевич. Он вел по этому поводу переписку с друзьями, ездил в Москву и Тулу и очень тщательно, всегда сам выбирал каждое новое лицо. Скоро гувернеры швейцарцы и французы, гувернантки англичанки, русские учителя, учителя музыки составили целый штат. Время детей проходило за уроками, которые распределены были, как в гимназиях, и каждый ребенок от одного учителя переходил к другому.
Родители принимали самое деятельное участие в воспитании. Софья Андреевна сама учила их русской грамоте, французскому и немецкому языкам, танцам. Лев Николаевич преподавал математику. Позднее, когда старшему сыну нужно было начать изучение греческого языка, а подходящего учителя не было, Толстой бросил все свои дела и с обычным увлечением принялся за греков. Не зная даже алфавита, он быстро преодолел все трудности и через шесть недель свободно читал Ксенофонта и даже Гомера. Об уроках отца третий сын его (Илья) вспоминает так: «Арифметике меня учил сам папа. Я слышал раньше, как он учил Сережу и Таню, и я очень боялся этих уроков, потому что иногда Сережа не понимал чего-нибудь, и папа говорил ему, что он нарочно не хочет понять. Тогда у Сережи делались странные глаза, и он плакал. Иногда я тоже чего-нибудь не понимал, и он сердился и на меня. С начала урока он всегда был добрый и даже шутил, а потом, когда делалось трудно, он начинал объяснять, а мне становилось страшно, и я ничего не понимал».
Особенное внимание обращено было на физическое развитие, на гимнастику и на всякие упражнения, развивающие смелость и самодеятельность. Отец сам учил детей плавать, тренировал их в верховой езде во время долгих прогулок и на охоте, зимой устраивал с ними каток на пруду и ледяные горы, катался на коньках и одно время каждый день собирал детей в аллею, где была устроена гимнастика, и заставлял по очереди делать трудные упражнения на параллелях, трапеции и кольцах. В прыганье, беге, гимнастике Лев Николаевич не знал соперников и проделывал все это с необыкновенным увлечением, которым заражал не только детей, но и всех присутствовавших. То же увлечение вносил он в крокет и в лаун-теннис, которые процветали в Ясной Поляне. Вечером Лев Николаевич собирал вокруг себя детей и читал им. Наибольший успех имели романы Жюля Верна. Когда книги были без иллюстраций, Толстой находил время сам делать к ним рисунки и демонстрировал их детям во время чтения.
Вообще, в первые пятнадцать лет семейной жизни Толстой отдавал много сил и дум воспитанию детей. Он вносил в их жизнь массу юмора и жизнерадостного веселья. Он умел оживить всех и переломить сумрачные настроения. Одним из средств для этого являлся часто применявшийся «бег нумидийской конницы». Бывало, сидят все в зале после отъезда скучных гостей, ссоры, детских слез, недоразумения. Все притихли. И вдруг Лев Николаевич срывается со стула, поднимает одну руку кверху и, помахивая кистью ее над головой, стремглав бежит галопом вприпрыжку вокруг стола. Все летят за ним, в точности повторяя его движения. Обежав вокруг комнаты несколько раз и запыхавшись, все садятся на свои места — уже совсем в другом настроении. Все оживлены и веселы, ссоры, скука и слезы забыты…
По представлению детей, мама была первым человеком в доме, от нее зависело все. Она заказывала повару обед, отпускала ребят гулять, шила детское платье и белье; она всегда кормила грудью какого-нибудь маленького и целый день торопливыми шагами бегала по дому. С ней можно было капризничать, хотя иногда она бывала сердита и наказывала.
С папа капризничать не полагалось. Когда он смотрел в глаза, то знал все, и потому лгать ему было невозможно. И ему никто никогда не лгал. Папа никогда никого не наказывал и почти никогда не заставлял детей что-нибудь делать, а выходило всегда так, что все, как будто по своему собственному желанию и почину, делали все так, как он этого хотел.
«Мама часто бранила нас и наказывала, — рассказывает Илья Львович, — а он, когда ему нужно было заставить нас что-нибудь сделать, только пристально взглядывал в глаза, и его взгляд был понятен и действовал сильнее всякого приказания. Вот разница между воспитанием отца и матери: бывало, понадобится на что-нибудь двугривенный. Если идти к мама, она начнет подробно расспрашивать, на что нужны деньги, наговорит кучу упреков и иногда откажет. Если пойти к папа, он ничего не спросит, — только посмотрит в глаза и скажет: «возьми на столе». И, как бы ни был нужен этот двугривенный, я никогда не ходил за ним к отцу, а всегда предпочитал выпрашивать его у матери. Громадная сила отца, как воспитателя, заключалась в том, что от него, как от своей совести, прятаться было нельзя».