– Американец?
– Точно.
– И какого черта ты здесь делаешь? – продолжил он по-английски.
– Выпиваю.
– И заставляешь меня говорить на своем долбаном языке.
– Я тебя не заставляю.
– Империалист сраный.
Я тотчас перешел на немецкий:
– Я не империалист и терпеть не могу, когда на меня навешивают ярлыки исключительно из-за моей национальности. Но послушай, раз уж ты такой любитель националистических клише, может, мне называть тебя убийцей евреев?
Я, конечно, погорячился, выступив с такой импровизацией. Судя по округлившимся глазам панка-художника и байкера-бармена, мне оставалось лишь гадать, удастся ли выбраться из Die schwarze Еске с целыми зубами и конечностями. Но тут вмешалась девчонка с булавкой в ноздре.
– Говнюк ты, Гельмут, – зашипела она, обращаясь к художнику. – Как всегда, твои попытки выпендриться доказывают лишь, какой ты глупый и ограниченный.
Панк и ее смерил суровым взглядом. Но девчонку поддержал бармен:
– Сабина права. Ты ведешь себя как клоун. И сейчас же извинишься перед американцем.
Художник ничего не сказал и продолжил чертить в своем блокноте. Я решил, что лучше не цепляться к нему. Поэтому опрокинул стопку водки и вернулся к прерванному занятию. Долго и тщательно разглаживал сигаретную бумагу, вылизывал края, затем сунул самокрутку в рот и закурил. И в этот момент рядом со мной возник художник со стаканом в руке. Он поставил его передо мной и сказал:
– Мы тут в Берлине все слегка задиристые. Давай без обид.
Он протянул мне руку. Я пожал ее и ответил:
– Конечно. Никаких обид. – Затем поднял свежую стопку водки, произнес «Prosit!»[12] и залпом выпил.
Если бы, как в кино, этот парень представился мне честь по чести, мы могли бы тотчас подружиться, и он стал бы моим гидом по сложному и непонятному Берлину. Через него я мог бы познакомиться с прикольными художниками и писателями. И мы, в стиле роуд-муви Вима Вендерса, исколесили бы на мотоциклах всю Бундесрепублик в компании его девушки и сестры. А его сестра – назовем ее Герта – оказалась бы талантливой джазовой пианисткой, и между нами вспыхнула бы бешеная любовь. Однажды в Мюнхене я бы предложил съездить в Дахау. И там, стоя среди опустевшего концлагеря, глядя на погасшие печи крематория, мы бы разделили минуту молчания, проникшись общим осознанием ужасов, на которые способен наш мир…
Но в жизни никогда не бывает, как в кино. Угостив меня водкой и принеся положенные извинения, парень схватил со стойки свой блокнот. Показав бармену поднятый средний палец, он развернулся и вышел из бара. Бармен ухмыльнулся и сказал Сабине:
– Завтра же вернется, как всегда.
– Он такое дерьмо.
– Ты так говоришь только потому, что когда-то спала с ним.
– Я и с тобой спала, но все равно выпиваю здесь. Но, может, это потому, что я стала мудрее, к тому же у нас с тобой было только раз.
К чести бармена, он лишь улыбнулся. И тут Сабина крикнула, обращаясь ко мне:
– Угости меня выпивкой, и я с тобой трахнусь.
– Должен признаться, мне впервые предлагают такую сделку, – ответил я.
– Это не сделка, американец. Ты же пришел сюда. А у меня в кармане только три марки, и я хочу купить на них сигарет. Так что тебе придется угостить меня. А потом еще и трахнуть, потому что я не желаю спать в одиночестве. У тебя что, проблемы с этим?
Я с трудом удержался от смеха.
– Нет, – сказал я, – проблем у меня нет.
– Тогда подойди сюда и купи мне выпить. Можешь не скупиться.
Сабина пила убойный коктейль – тройную дозу «Бакарди» в темных водах колы.
– Я знаю, «Куба либре» – это пойло для малолеток, – сказала она. – Но мне нравится, как бьет по шарам. А на вкус отрава, конечно.
Я узнал, что Сабина родом из Ганновера, что она делает скульптуры из папье-маше, ее отец – лютеранский пастор и она с ним не общается, а мать сбежала с любовником, торговцем сельхозтехникой, невыносимо скучным petit bourgeois[13]. Она задала несколько вопросов обо мне, спросив, откуда я родом («Да, я слышала про Манхэттен») и чем занимаюсь («Каждый американец в Берлине – писатель»). Но по ее равнодушным интонациям было понятно, что моя личность интересует ее постольку-поскольку. И не то чтобы меня это очень задевало, поскольку она с удовольствием рассказывала о себе, то захлебываясь от яростной самокритики, то скатываясь к язвительной самоиронии. Она махнула два тройных коктейля «Куба либре» и выкурила шесть сигарет за те сорок пять минут, что мы зависали в баре. Потом бармен начал многозначительно покряхтывать, давая понять, что хочет закрываться, и я сказал Сабине:
– Знаешь, если ты снимешь свое приглашение, я не обижусь.
– Это как понимать – ты не хочешь провести со мной ночь?
– Вовсе нет. Я просто имел в виду, что не хочу злоупотреблять твоим гостеприимством…
– Вы что, американцы, все такие недоделанные?
– Поголовно, – улыбнулся я. – Далеко отсюда ты живешь?
– Пара минут пешком.
Я швырнул на прилавок мелочь, и мы вышли из бара, поддерживая друг друга перед лицом двойного натиска вьюги и избыточного алкоголя. Ее квартира располагалась в обшарпанном доме, разрисованном граффити. Это была очень просторная комната на пятом этаже, куда надо было подниматься пешком, с матрасом на полу, стереосистемой, беспорядочно расставленными дисками и книгами, импровизированной кухней из плитки и маленького холодильника. Повсюду была разбросана одежда. Чистоплотность определенно не была сильной стороной Сабины. Но кучи хлама и переполненные пепельницы заинтересовали меня куда меньше, чем скульптуры изуродованных животных из папье-маше, свисавшие со стен. Не будь я так пьян, они бы наверняка ошеломили меня и даже напугали. Но сейчас я лишь смущенно ухмылялся, разглядывая их.
– Джордж Оруэлл жив, – сказал я.
Она рассмеялась и достала маленькую трубочку с бруском гашиша. Под рев «Скорпионз» мы выкурили несколько мисок гашиша, а потом сняли друг с друга одежду и занялись жестким сексом на матрасе. Я мало что помню про сам процесс, разве только то, что по милости гашиша он длился очень долго. И еще в нем была исступленность, которую в иных, более трезвых обстоятельствах можно было бы принять за нечто большее, чем просто случайную встречу двух незнакомых людей, прибившихся друг к другу одинокой ночью в заснеженном городе, запертом глубоко в сердце Восточной Европы. Утомленные любовью, мы оба отключились и проснулись уже после полудня, под звуки трафика и семейной перебранки на турецком языке, доносившейся из соседней квартиры. Сабина приподнялась на локте, с любопытством покосилась на меня и спросила:
– Напомни, как тебя зовут?
Я отрекомендовался. Она посмотрела на часы и выругалась:
– Черт! Я уже десять минут как должна быть на работе.
Мы оделись и выскочили за дверь через пять минут. Было ясное холодное утро, вдоль тротуаров высились снежные сугробы.
– Все, побежала, – сказала она, скользнув по моим губам легким поцелуем.
– Могу я снова тебя увидеть? – спросил я.
Она посмотрела на меня и улыбнулась. Потом сказала:
– Нет.
И скрылась за углом, исчезнув навсегда.
Если бы не холод и не будь я так голоден, может, так и стоял бы столбом на той улице, пытаясь очухаться после того, как получил от ворот поворот. Но я решил, что мне необходим поздний завтрак. Обернувшись в поисках кафе, я обомлел: прямо передо мной была Стена. Встреча с ней после этой бесстыжей ночи была подобна визуальной пощечине. Посмотрев вокруг, я разглядел и неопрятные здания, и переполненные мусорные баки; сгорбленных турчанок, которые спешили на открытый рынок; парня в рваных кожаных брюках, увешанных цепочками; пожилую немку, осторожно ступающую по скользкой тропинке, опираясь на палку и щурясь от яркого солнца; двух бритоголовых пацанов, явно замышляющих грабануть квартиру…Таким был этот уголок Кройцберга, чем-то напомнивший мне уличные сцены в картинах Брейгеля.