– …А теперь, когда официальный разговор закончен, добавлю кое‑что без протокола. Говорить буду честно, как коммунист, с двадцатилетним стажем. Ты веришь слову коммуниста?
– Конечно!
– Так вот, Лёня, открою одну тайну. Мы скоро отпустим вас домой. Точнее не «вас», а «тех из вас», кто поможет органам выявить настоящего врага советской власти.
– ???
– Видишь ли, есть один взрослый двурушник, отравивший сознание Володи Шахурина и через него пытавшийся воздействовать на остальных школьников. Органы этого человека засекли, и сейчас проводится активная подготовка к его разоблачению с предъявлением всех необходимых доказательств. Когда мы их соберём и, самое главное, получим признание этого мерзавца, вам, советским пионерам, надо подтвердить, что это именно он испортил Шахурина и вложил в его голову антисоветские мысли.
– А как мы сможем подтвердить, если не знали этого человека?
– Во‑первых, не «мы», а ты. А, во‑вторых, ты его знал – просто не представлял, что он вербует Шахурина. Не волнуйся, тебе предъявят признания этого гада, и всё сразу станет ясно, как день божий. Тогда согласишься помочь следствию?
– Если предатель сам сознается, то зачем нужно, чтобы я говорил, чего не видел?
– В том‑то и дело, что преступник не знает, сообщал ли вам о нём Шахурин. И как только поймёт, что Володя сообщал – сразу же и признается. А так он очень хитрый, и будет запираться до последнего, думая, что нет свидетелей преступления. С тобой‑то вместе мы его тут же и расколем!
– Правда?
– Конечно, правда.
– Тогда я попробую.
– Ну, вот и молодец. По закону мы тебя пока ещё не можем отпустить домой, но условия содержания в тюрьме облегчим прямо с сегодняшнего дня. Знай, теперь ты находишься на ответственном задании!
Глаза Лёньки заискрились. Когда конвоир увёл его, Румянцев не сдержался и добродушно сказал стенографисту:
– Жаль, этот спектакль нельзя заносить в протокол.
15
Увидев, что глазок откинулся, Тёмка поднял палец, и вскоре дверь отворилась.
– Тебе чего? – спросил надзиратель.
– Прикурить бы! – сказал юный зек, вскочив с кровати.
– Прикуривай.
Старшина встряхнул коробок, как бы проверяя, много ли в нём спичек, вынул одну и приготовился зажечь. Увидев это, Артём, как опытный курильщик, постучал о коробку мундштуком «Норда», и следующим движением, вроде как привычно, размял папиросу, но ожидаемый эффект не наступил – почти весь табак высыпался на пол.
– Вымахал пердак – под метр восемьдесят, а по‑человечески держать папиросу не научился, – беззлобно усмехнулся вертухай.
– Да она так набита, – обиделся Хмельницкий.
– Правильно, но пора уже знать, что «Норд» нельзя мять – ты, кажись, уже больше недели куревом балуешься.
– Я хотел сделать, как Борис.
– Так он же «Беломор» садит, – надзиратель поискал взглядом поддержки у Тёмкиного соседа и, увидев, что тот согласно кивнул, закончил. – «Норд» и «Беломор» – это две большие разницы.
Артём изготовился прикурить вторую папиросу, уже не прибегая к манерам бывалого курильщика, и вертухай зажёг огонь. Затянувшись и выпустив дым, Хмель присел и старательно сгрёб ладонью табак с пола, аккуратно ссыпав его на тумбочку. Удовольствие от курения наполовину смазалось.
– Всё смолишь, Рафаилыч?
– Борис, а почему меня так редко вызывают на допросы?
– Как редко? Ты сколько сидишь?
– Почти две недели.
– Правильно. А сколько допросов перенёс?
– Один – и то какой‑то недоделанный. Про оружие спросили, про убийство спросили, а потом говорят, не хочешь ли сам во всём сознаться?… Я спрашиваю: «В чём?» А следователь отвечает: «Рассказывай про вашу антисоветскую деятельность». А мне чего рассказывать, когда никакой такой деятельности не было?… Я ему: «Гражданин генерал, мы только играли, безо всякой деятельности». Ну, мы так попрепирались минут тридцать, я ему честно на все вопросы ответил, а потом меня в камеру отправили.
– Тём Тёмыч, думаешь, ты у генерала один такой? Считаешь – он дни и ночи не спит и всё кумекает, как бы ему с Хмельницким побыстрее разобраться, да на волю выпустить?… Обычно в тюрьме одно из двух: либо с допросов не вылазишь, либо забываешь, как следователь выглядит.
– Да я не думаю, что он только обо мне вспоминает, но могли бы почаще вызывать. Ещё раз все объясню – и разобрались бы. Мы же не можем быть антисоветской организацией, ведь наши родители – это советская власть. Что же мы, против них попрёмся?
– Они смотрят не на родителей, а на вас. И запомни, когда раз в месяц дёргают – уже хорошо.
– Это что же, мне ещё целый месяц здесь торчать?!
– До конца следствия, может, и год протянется, а потом – приговор. После него уж в лагерь пойдёшь.
– Да мы же ни в чём не виноваты!
– Это бабушке расскажешь. Раз сюда попал, считай, срок обеспечен, но ты молодой совсем – больше пятерика не сунут.
– А ты откуда знаешь?
– Я девять месяцев под следствием и своей десятки со дня на день жду, а тюремную науку тут быстро постигаешь.
– И что? Никого не выпускают?
– Из тюрьмы выходит только тот, кто в неё не попадает. Чекисты же не просто так восемь человек арестовали – у них материал собран, приказ получен, но… я тут думал, и сдаётся, что выход есть.
– Какой?!
– Вы сопливые – органы не интересуете. Им нужно знать, кто вас агитировал, а вы его покрываете. Вот пока об этом человеке не расскажете, ничего хорошего не жди.
– Борис! Но ведь такого человека нет!
– Да, наверное, и не было такого, вот так, напрямую, говорившего: «Вам надо организовать тайное общество». Скорее всего, вашего Бабурина кто‑то обучил!
– Не Бабурина, а Шахурина.
– Ну, Шахурина – какая разница.
– А если я такого не знаю?
– Знаешь, не знаешь – ты вспомни, с кем Шахурин общался, ты его генералу назови, а уж его дело разобраться: он, не он. Зато с вас подозрения в запирательстве снимут. Вот в этом случае могут и выпустить, но уж всяко – накажут не сильно. Учтут несовершеннолетие.
Какое‑то время Артём обдумывал слова сокамерника, потом снова попросил у надзирателя спички и, наученный предыдущим опытом, аккуратно прикурил папиросу. Когда дверь за вертухаем закрылась, Борис сказал:
– Так часто будешь смолить – скоро на подсос сядешь.
– Борь, а почему тебя тогда держат? Ты бы тоже сказал, что подучили, назвал кого‑нибудь, и тебе не десять лет дадут, а меньше… Или вообще отпустят.
Эти слова на мгновение смутили наседку – недоучившегося студента театрального вуза Федина, но он был одним из лучших подсадных, и сразу же нашёлся, что ответить на коварный, но всё же бесхитростный вопрос:
– Видишь ли, Тёмка, у меня совсем другая ситуация. Во‑первых, я взрослый, а с взрослых – и спрос другой. А, во‑вторых, у меня эта… авария произошла, и комиссия из десяти человек работала, и причину нашла, и в деле причина эта фигурирует в качестве вещдока. Там диверсию при всём желании под меня не подведёшь – там и слепому видно, что трос от усталости оборвало. Поэтому меня обвиняют в халатности… Только от этого не легче – один хрен – десятерик маячит.
– А я так и не понял толком, что у тебя произошло?
– Да я в подробностях не рассказывал, потому что глупо всё случилось и обидно.
– ?…
– Я на вечернем учился и работал в институте лекарственных растений – механиком по оборудованию. Короче, старый пердун – академик – вполз в лифт на четвёртом этаже и нажал, видать, на первый… а лифт – хряк! – вместо того, чтобы спокойно поехать, навернулся со всего маху вниз: трос лопнул. Академика – прямиком на кладбище. У него и так не пойми, в чём душа держалась, а тут – прыжок из‑под купола цирка без парашюта.
Борис остановился, увидев, что Артём, повалился на койку и беззвучно сотрясается от смеха.
– Чего ржёшь?
– Погоди, – у Тёмки даже появились слёзы на глазах. – Уморил ты меня академиком. Дальше‑то что?
– Как что? Меня за жопу – и на Лубянку. Следователь – майор – орёт: «Чем смотрел, мудило?!» А мне чего отвечать? Понятно, чем. Потом комиссия собралась. Кусок троса вырезали – и на исследование. Мне уж теперь не отвертеться от обвинения в служебном недосмотре. Хорошо, после комиссии хоть вредительство перестали шить – она дала заключение, что трос не подпиливали. Сидеть мне теперь за халатность.