И он был неутомимым работягой. С поспешностью сбрасывая непригодных с обрыва, жадно принимался за новеньких, методично, согласно заранее выработанному плану занятий, анализируя их поведение под шквальными ударами ветра, пахнущего резедой.
Колесников сделал для проверки шаг в сторону. Негромкий лязг, тонкое вкрадчивое позвякивание… Описав полуоборот, стеклянный глаз изменил свое положение.
Да, перископ!
Между тем ветер уже появился в саду.
Сорванные с веток листья кружились и приплясывали у ног, вентиляторы взволнованно стрекотали в траве, сыпались с деревьев потревоженные дождевые капли. Но Колесников не замечал ничего. Видел над собой только этот холодно поблескивающий, нагло выпученный стеклянный глаз.
Он подумал: «А, трусливый тонкоголосый фриц! Ты спрятался у себя в доме? Отсюда мне не дотянуться до твоего горла. Но я собью с тебя твои стекляшки!»
Этого, конечно, нельзя было делать. Надо бы выждать, притвориться. Но Колесников не умел притворяться.
И он сорвался!
Обеими руками схватил шест, налег на него плечом. Толчок! Еще толчок!..
Когда-то он был очень силен, участвовал в соревнованиях флотских гребцов. Но если бы в то время предложили ему вывернуть такой вот шест из земли, он отказался бы. А теперь, потеряв в плену былую спортивную форму, измученный, тощий, кожа да кости, не раздумывая бросился на этот шест, и тот затрепетал, как былинка, в его руках.
Все плыло, качалось вокруг. Ветер негодующе свистел и выл в саду. Ветки деревьев пригибались чуть ли не до земли. Мокрая от дождя трава ложилась рядами, будто намертво скошенная невидимой косой.
Ветер, ветер! Тяжелыми свингами он бил в лицо, отгоняя от шеста.
Но Колесников не ощущал ни боли, ни страха. Для страха не осталось места в душе. Она была заполнена до краев ненавистью к врагу, к этому невидимке с тонким голосом, который прячется где-то там, внутри дома, выставив наружу только круглые свои стеклянные глаза.
Шквал за шквалом проносились вдоль аллей. Земные поклоны отбивала сирень. Лепестки ее взвивались и носились между кустами и клумбами, как снежинки.
И в центре этой внезапно налетевшей вьюги стоял Колесников. Шест гнулся в его руках, линза со скрипом описывала круги и взблескивала над головой.
Он задыхался от запаха резеды, кашлял и задыхался. Стучало в висках, ломило плечи. Но страха не было.
Дуй, хоть лопни! На куски разорвись, лупоглазый гад!
Последним судорожным рывком он вытащил шест из земли, своротив набок каменную плиту-подставку. Дребезг разбиваемого стекла!..
Колесников не устоял на ногах. Захлебнувшись ветром, он повалился на землю вместе с линзой и шестом.
Но не выпустил их из рук! Продолжал с силой сжимать металлический ствол перископа, будто это и был заклятый его враг-невидимка, тонкоголосый штандартенфюрер, до горла которого он так хотел добраться…
3. Затаиться перед прыжком
Придя в себя. Колесников не открывал глаз, не шевелился, выжидал.
Где он? Не в саду, нет. И не в своей комнате — это понял сразу. Он лежал навзничь, и лежать было удобно. Спиной, казалось ему, ощущает пружинный матрац.
Сильно пахнет йодоформом, эфиром, еще чем-то лекарственным. Но уж лучше йодоформ, чем эта резеда!
Он не размыкал век и старался дышать совсем тихо — прислушивался.
В комнате, кроме него, были люди. Они разговаривали неторопливо, будничными, скучными голосами:
— Ну хотя бы те же иголки. С каким бы я, знаешь, удовольствием сделал ему маникюрчик, загнал под ногти парочку иголок!
— Маникюрчик, иголки! Попросту избить — и все! За порчу садового инвентаря. Отличная была, кстати, линза, почти новая.
Кто-то вздохнул:
— Нельзя! Профессор…
— О да! Профессор называет девятьсот тринадцатого своим лучшим точильным камнем.
Пауза.
— А какая нам польза от такого точильного камня? Слышали же по радио о фюрере.
— Тише! Не надо вслух о фюрере. Теперь у нас фюрером гросс-адмирал.
Снова пауза.
— По-моему, профессору надо бы поторапливаться. Русские совсем близко — в Санкт-Пельтене.
— Штурмбаннфюрер несколько раз докладывал профессору.
— А он не хочет ничего слушать. С головой зарылся в свои формулы, как все эти проклятые очкарики-интеллигенты!
— Ты не должен так о профессоре! Он штандартенфюрер СС и наш начальник.
— Наш начальник — Банг! Не учи меня, понял? Хоть ты не лезь ко мне в начальники!
— Тише! Вы разбудите нашего русского.
— Черт с ним! Пора бы ему уже проснуться. Нет, лучше растолкуйте мне, что будет с лютеолом, когда профессор закончит свои опыты.
— Как что? Гросс-адмирал припугнет лютеолом русских.
Колесников не выдержал и шумно перевел дыхание.
— А! Очнулся! — сказал кто-то.
— Живуч, — ответили ему и хрипло засмеялись.
Больше не имело смысла притворяться. Колесников открыл глаза.
У койки сидели несколько эсэсовцев, накинувших поверх мундиров белые больничные халаты. Они смотрели на него, вытянув шеи, подавшись туловищем вперед. Глаза у них так и горели.
Похоже, это лагерные овчарки. Ждут команды «фас», чтобы броситься на него.
Но команды «фас» не последовало. Кто-то вошел в комнату. Начальство! Стук отодвигаемых табуреток — эсэсовцы вскочили и вытянулись.
Профессор? Как будто бы молод для профессора. Значит, Банг?
— Он очнулся, герр доктор!
А, это доктор! Над Колесниковым склонилось широкое и плоское, на редкость невыразительное лицо. Он почувствовал, как холодные пальцы берут его руку, ищут пульс.
— Иглу для укола!
Для укола? Что ж, надо радоваться, что иглу вводят под кожу, а не под ногти. Но, быть может, дойдет черед и до ногтей?
Укол подействовал сразу.
…Среди ночи Колесников проснулся. Наверное, это была ночь. В доме тишина. Кто-то зевает — протяжно, со вкусом. Зевок прерван на половине.
— Дать тебе пить?
Судя по голосу, тот самый специалист по «маникюрчику».
Бережно поддерживая голову Колесникова, он помог ему сделать несколько глотков из поильника.
Однако, больно пошевелиться! Надо думать, изрядно расшибся и расцарапался, воюя в саду с этой линзой-перископом.
Колесников очень медленно возвращался к жизни. Он погружался в забытье, потом ненадолго приходил в себя и видел склонившиеся над собой хари эсэсовцев и слышал их грубые, хриплые голоса.
Перед его глазами мелькали руки, поросшие рыжими или черными волосами, разматывались и сматывались бинты, проплывал поильник с длинным и узким носиком. И где-то все время дробно-суетливо позванивала ложечка в стакане.
Звон этот становился более явственным, беспокойным. Он врывался в уши как сигнал тревоги…
Но и без того Колесников понимал, что опасность надвигается. Чем лучше он чувствовал себя, тем ближе, реальнее была эта опасность.
Пройдет еще несколько дней, и «сиделки» в черных мундирах выведут его за порог дома. Настежь распахнется вольер, где профессор проводит свои опыты над ним. И тут уж ему несдобровать! Проклятые опыты доконают.
Он был еще так слаб, что зачастую путал явь и бред, явь и сны.
Ему чудилось, что Нинушка, одетая в то же платье, в котором приезжала к нему в Севастополь, подходит на цыпочках и осторожно, не скрипнув пружинами матраца, садится на краешек его койки. И они разговаривают — напряженным шепотом, чтобы не услышали «мертвоголовые».
Странный это разговор, путаный, сбивчивый.
«Помнишь, я нагадал тебе в Крыму счастье?»
«Да».
«И ты была счастлива? Я от души нагадал тебе».
«До сих пор помнишь про Крым?»
«Еще бы!»
Он спохватывается:
«Но мне нельзя разговаривать с тобой. Это запрещено».
«Кто запретил?»
«Я сам».
«Почему?»
«Дал зарок».
«Ну ничего. Это же сон. Во сне можно».
Правильно, пожалуй. Это ведь только сон…
Он начинает рассказывать, как плохо было ему в тот ее приезд в Севастополь.