Жаль, сил нет ни на одно из теоретически возможных действий.
– Плохо, – односложно отвечаю я, тщетно пытаясь справиться с дрожью.
– Может быть, вы хотите рассказать? Может быть, я смог бы помочь? – интересуется он, изображая понимание.
Почему доктора, имеющие дело с больной головой, все такие одинаковые? Почему они всегда напускают на себя это омерзительное понимание? Что они могут понимать, если с ними никогда ничего подобного не происходило? Они, спокойно спящие по ночам, внимательно выслушивают тебя с якобы крайней заинтересованностью, покачивая головой в знак согласия, а потом деликатно успокаивают, что не видят ничего страшного, и выписывают астрономические счета. Им не дано понять, как это действительно страшно: увидеть свой дом в городе, где ни разу не был.
Только в глазах недоучки Курта я впервые заметила сегодня искреннее участие, только ему я смогла поверить. Но папочка Клаус появился и все испортил. Кстати, если бы не его предложение поужинать, то я оказалась бы сейчас не здесь, а у себя дома, и ничто не заставляло бы меня трястись, как в лихорадке.
– Нет, не хочу. Герр Амелунг, расплачивайтесь за свой ужин, и пойдемте отсюда, мне не хотелось бы вас задерживать.
– Я расплачиваюсь с Питером один раз в месяц, скопом, – поставил он меня в известность.
– Тогда можем идти.
Я тяжело поднялась со стула.
– Сядьте, – резко прикрикнул доктор Амелунг. – Сядьте и рассказывайте, чертова кукла. Не нужно играть со мной в игру, которая называется «Все хорошо». Я понимаю, что кажусь вам самодовольным, тупоголовым снобом, но не делайте из меня клинического идиота. Я точно могу сказать, что с вами что-то происходит. Вы нервозны, измучены, не уверены в себе и собственных действиях. И с моим сыном вы связались вовсе не потому, что хотели проверить, чем он занимается с детьми вдали от родительского глаза. Вы искали у него помощи.
– Откуда вы узнали? Он сказал?
– Мне не нужно ничего говорить, я не слепой. Рассказывайте.
И правда, что ли, рассказать? От меня не убудет, а он хотя бы дипломированный специалист. Я так понимаю, что неформальность обстановки избавит меня от оплаты очередного непомерного счета.
– Скажите, доктор, почему я прежде с вами не встречалась? – Я села и задала первый интересующий меня вопрос. – Я посетила всех специалистов вашего профиля нашей земли, а у вас не была…
Доктор Амелунг рассмеялся.
– Я очень рад, что нас до сих пор не сводила судьба, так сказать, профессионально. Дело в том, что я занимаюсь судебной психиатрией, объект моего исследования – лица, нарушившие закон. Я специалист по бихевиоризму.
– Чему-чему? – Об этом я не читала и понятия не имела, может ли этот самый как-его-виоризм помочь именно мне.
– Би-хе-вио-ризму, – повторил доктор Амелунг по слогам. – Такое направление в психологии человека, буквально – наука о поведении. То есть предметом моего изучения является не субъективный мир человека, а объективно фиксируемые характеристики поведения. У нас это направление не получило пока широкого распространения, это американская школа.
Если бы здесь сейчас был Гюнтер, он ответил бы, что вся зараза является в нашу страну из Америки и из России.
«Тогда я не представляю для вас интереса, – хотела было ответить я, – раз вы не изучаете субъективный мир. Мои проблемы абсолютно субъективны».
А вместо этого взяла вдруг и все ему рассказала.
Доктор Амелунг слушал внимательно и терпеливо, иногда что-либо уточняя или переспрашивая. Он не навешивал на лицо благодушного выражения, а только всем своим видом показывал, что удивлен и заинтересован происходящим не меньше моего.
Друзья детства давно ушли, ушел и Питер. Перед уходом он положил перед Клаусом на стол ключ и попросил:
– Закрой, когда будете уходить, а потом занесешь. Завтра я открою вторым ключом, не торопись.
Мы сидели вдвоем в пустом зале, в полутьме. Где-то там, за окном, проистекала реальная, всамделишная жизнь, но нас она в эту минуту не касалась. Такая обстановка особенно ценится в летнем скаутском лагере, когда перед сном нападает острое желание слушать и рассказывать страшные истории. В детстве я никогда не пользовалась репутацией хорошего рассказчика и теперь впервые получила возможность наверстать упущенное. Я рассказывала ему содержание своего сна, и он слушал меня с таким выражением лица, что мне мог бы позавидовать самый лучший скаутский сказочник.
Стоит сильная жара, такая нестерпимая, что хочется плакать. Безветрие. Солнце в зените, оно светит с остервенением, с какой-то утроенной силой. Я сижу в пыльной траве на краю глубокого рва. Где-то в самом низу стоит вода, прозрачная, но бурая, покрытая местами ряской, а у самого берега из воды торчат густо-зеленые пучки жесткой травы. Меня тянет вниз, к воде. Туда можно опустить руки, почувствовать прохладу. А впрочем, нет там никакой прохлады, вода нагрелась на солнце до парного молока, так, что ушли на самое дно мальки. Да мне и нельзя вниз. Можно сделать несколько шагов в другую сторону, оказаться на пыльной дороге. Пыль тонкая-тонкая, теплая-претеплая, если поглубже засунуть в нее босые ноги, почти по самую щиколотку, то пыль протекает между пальцев, становится смешно и щекотно. Но на дорогу мне тоже нельзя. Я бессмысленно сижу на обочине и смотрю вниз, на воду. На таком пекле запросто можно обгореть, но мне не грозит, я и так уже как головешка. Вокруг меня множество людей, одинаково изнемогающих, томящихся в ожидании. Они о чем-то говорят между собой, кто-то ругается, кто-то смеется. Одни сидят, спустив ноги с обочины вниз, к канаве, другие стоят, терпеливо переминаясь с ноги на ногу. Вплотную ко мне на траве сидит женщина, она не очень стара, но я воспринимаю ее глубокой старухой. Женщина большая, мягкая и уютная, она попеременно прижимает меня к своему боку и гладит по голове. В другой раз мне бы это понравилось, но сейчас слишком жарко для потных, вязких прикосновений. Я пытаюсь вырваться и убежать, а она не пускает, боится потерять меня в толпе. Внезапно по толпе пробегает волна, народ приходит в движение. Это движение не хаотично, оно строго упорядоченно. Люди, только что бесформенной массой скучившиеся на дороге, выстраиваются в более-менее стройную линию, по пути подхватывая непонятные сосуды. Большие и поменьше, цилиндрические и прямоугольные, одиночные и нагруженные на разномастные тележки, они отличаются общим свойством – грязные на ощупь, блекло-темные. Женщина рядом со мной споро поднимается с травы, хватает в одну руку тележку с тремя сосудами, в другую меня и тоже занимает строго определенное место в людском строе. Нещадно пыля, мимо нас проезжает странный автомобиль, сам допотопный, он везет на себе допотопную цистерну необъятных размеров и останавливается далеко от нас, где заканчивается людской поток. От автомобиля нестерпимо воняет чем-то химическим, но, странное дело, мне нравится этот запах. Я, может быть, даже обрадовалась бы случившемуся разнообразию в окружающем пейзаже, если бы не знала точно, что теперь мне предстоит долго-долго любоваться на толпу, выстроившуюся в линию под жарким солнцем. Несколько раз, когда женщина теряет бдительность, мне удается прошмыгнуть к самой машине, где происходит невероятно интересное: человек в застиранном комбинезоне и клетчатой рубашке принимается разливать из цистерны в подставленные сосуды и сосудики вожделенную жидкость. Жидкость имеет желтый оттенок, льется под напором и даже пузырится от натуги. Я смотрела бы и смотрела, но женщина возникает возле меня и хватает за локоть, тянет обратно. Мне кажется, что до нас очередь никогда не дойдет, но всему приходит свой конец. Вот и мы подставляем свои металлические сосуды под желтую, пьяняще пахнущую струю. Сначала струя звонко бьется о дно сосуда, потом радостно журчит, после тихо булькает и затихает по мере наполнения посуды. Я в нетерпении подпрыгиваю на одной ноге – дальше стоять на краю канавы нет необходимости. Женщина, кряхтя, устанавливает две больших полных канистры в тележку, на земле остается третий сосуд – цвета подвявшей горчицы, похожий на бидон с очень узким горлышком, заткнутым круглой пробкой из черной резины. Мне становится жаль женщину, и я предлагаю помочь, понести. Женщина соглашается с доброй усмешкой. Я решительно хватаю бидон за тонкую проволочную ручку, которая впивается мне в ладонь. Очень тяжело, но я не сдаюсь. Первые шаги вполне удачны, дальше с каждым шагом становится все тяжелее, ручка впивается в ладонь с чудовищной силой. Я мужественно дотаскиваю бидон до края людского строя, а там женщина, сжалившись, отбирает у меня ношу, грузит на свою тележку. В разные стороны от машины по пыли бредут люди, тащат такие же тележки с драгоценной жидкостью. Нам с женщиной идти далеко.