– Странно, не так ли, – поднажала я, – что у Харриет не было камеры? Мне казалось, что у человека вроде нее должна быть…
– О, у нее ведь была! – воскликнула Фели. – Еще до твоего рождения. Но когда появилась ты, она ее отложила – по очевидным причинам.
Обычно я бы сказала какую-нибудь грубость, но необходимость, как кто-то заметил, – мать сдержанности.
– По очевидным причинам? – переспросила я, готовая снести любое пренебрежение, лишь бы этот разговор продолжался.
– Не хотела сломать ее.
Я рассмеялась слишком громко, ненавидя себя.
– Готова поспорить, она извела на тебя километры пленки, – заметила я.
– Километры, – подтвердила Фели. – Километры, и километры, и километры.
– Где же она тогда? Никогда ее не видела.
Фели пожала плечами.
– Кто знает? Почему ты вдруг заинтересовалась?
– Из любопытства, – ответила я. – Хотя я тебе верю. Это так похоже на Харриет – истратить всю пленку на других. Интересно, кто-нибудь когда-нибудь снимал ее саму?
Вряд ли я могла подойти к вопросу более прямо.
– Не помню, – ответила Фели и снова отдалась Бетховену.
Я стояла за ее спиной, заглядывая через плечо в ноты, – вторжение в личное пространство, которое, как я отлично знала, заставляет ее чувствовать себя неловко.
Однако она продолжала игнорировать меня и играть дальше.
– Что такое Tempo rubato? – спросила я, тыкая в карандашную надпись на полях.
– Украденное время[10], – ответила она, не сбиваясь ни на миг.
Украденное время!
Ее слова поразили меня в самое сердце, словно молотком.
Чем я занимаюсь, проявляя пленку, отснятую до моего рождения? Краду время из прошлого других и пытаюсь присвоить его?
По каким-то идиотским причинам мои глаза внезапно наполнились теплой водицей, которая вот-вот грозила пролиться.
Я постояла еще немного за спиной у сестры, купаясь в звуках Патетической сонаты.
Некоторое время спустя я протянула руку и положила ей ладонь на плечо.
Мы обе притворились, что ничего не происходит.
Но обе знали, в чем дело.
Харриет возвращается домой.
5
Теперь, уютно свернувшись на сиденье «роллс-ройса», я вынырнула из воспоминаний. Мы еще не достигли Букшоу. В окна машины было видно, что по обе стороны узкой дороги стоят зрители, выстроившись на поросшей травой обочине и наблюдая за тем, как Харриет возвращается домой. «Так много милых знакомых лиц, – подумала я, – застывших при виде смерти одной из них».
Большинство из них будут помнить эту сцену до конца своей жизни.
Тулли Стокер, его дочь Мэри и Нед Кроппер, помощник трактирщика в «Тринадцати селезнях», сидели на ступеньках перехода и соскочили на землю, когда мы приблизились, и подошли поближе.
Нед согнул шею, пытаясь рассмотреть Фели на заднем сиденье «роллс-ройса», рядом со мной, и тишина окутала нас всех – отца, Даффи, тетушку Фелисити.
Я сидела за Доггером, который вел машину, и ясно видела лицо Фели в зеркале заднего вида. Она смотрела четко вперед.
Никто не говорил.
Сейчас мы проезжали мимо обеих мисс Паддок, Лавинии и Аурелии, владелиц чайной Святого Николая в Бишоп-Лейси. Они обе были облачены в древний бомбазин, который когда-то был черным, а теперь приобрел коричневатый оттенок; обе сжимали в руках одинаковые викторианские вечерние сумочки[11], выглядевшие неуместными на сельской дороге. Я не могла удержаться от мысли, что же в них лежит. Мисс Аурелия подбадривающе нам помахала, но сестра тут же схватила ее за руку и грубо опустила ее вниз.
Дитер стоял чуть в стороне, чуть ли не в канаве, рядом со своим нанимателем, Гордоном Ингльби с фермы «Голубятня». Хотя отец пригласил Дитера присоединиться к нам по этому печальному поводу, он вежливо отказался. Поскольку он бывший немецкий военнопленный, его присутствие может быть воспринято неодобрительно, сказал он, хотя и очень хочет быть рядом с Фели, ему кажется, лучше держаться на почтительном расстоянии – по крайней мере, сейчас.
На эту тему в Букшоу был спор, обильно сопровождавшийся хлопаньем дверями, разговорами на повышенных тонах, красными лицами, а что касается некоей персоны, имя которой мы не будем называть, – были слезы, пинок мусорной корзины, с последующим лежанием на кровати лицом вниз.
Теперь, когда мы медленно проезжали мимо, Фели не одарила Дитера даже взглядом сквозь окно.
Впереди на узкой дороге под солнцем нервирующе посверкивал катафалк Харриет, казалось, он выпадает из этого мира в другой и снова возвращается в этот, и его блестящая краска отражала пробегающие поля, деревья над головой, изгороди и небо.
Небо.
Харриет.
Небеса – это место, где теперь Харриет, по крайней мере, так говорит наш викарий Денвин Ричардсон.
«Думаю, не ошибусь, если скажу тебе, Флавия, что она попивает чай со своими предками в тот самый момент, когда мы с тобой разговариваем», – сказал он мне.
Я знала, что он очень старается утешить меня, но часть меня знала слишком хорошо и по собственному опыту, что предки Харриет – и мои, если подумать, – гниют в обветшалых гробах в крипте Святого Танкреда, и маловероятно, чтобы они попивали чай или что-нибудь еще – разве что просачивающуюся воду из прогнившей церковной канализации.
Он такой милый, викарий, но ужасно наивный, и иногда я думаю, что кое-какие аспекты жизни и смерти ему совершенно неведомы.
Химия объясняет нам все о разложении, и я с ужасом осознала, что получила больше знаний у алтаря бунзеновской горелки, чем у всех церковных алтарей вместе взятых.
За исключением души, разумеется. Единственный сосуд, в котором можно изучать душу, – это живое человеческое тело, поэтому ее так же сложно изучать, как и мексиканские прыгающие бобы.
Невозможно изучать душу у трупа, решила я после нескольких близких знакомств с мертвыми телами.
Что возвращает меня к мысли о человеке под поездом. Кем он был? Что делал на платформе полустанка Букшоу? Он приехал из Лондона на похоронном поезде Харриет с остальными высокопоставленными гостями?
Что он имел в виду, говоря, что Гнездо в опасности? И кто, черт возьми, Егерь?
Я не осмелилась спросить. Сейчас не время и не место.
Каменное молчание в «роллс-ройсе» дало мне понять, что каждый погружен в свои мысли.
Для горюющих на дороге я просто бледное лицо, промелькнувшее за стеклом. Жаль, я не могу улыбнуться им всем, но я знаю, что не должна, поскольку улыбающаяся физиономия испортит воспоминания о печальном событии.
Мы все – плакальщики, захваченные моментом: он не наш, чтобы мы могли его менять. Мы должны предаться печали, как положено скорбящей семье, а остальные должны изливать на нас сочувствие.
Это я все и так знала. Почему-то это знание было у меня в крови.
Возможно, именно это имела в виду тетушка Фелисити, говоря со мной в тот день на острове посреди декоративного озера: что теперь я должна нести факел – нести славное имя де Люсов. «Куда бы это тебя ни привело», – добавила она.
Ее слова до сих пор звучали у меня в голове: «Неприятности не должны заставлять тебя отклониться. Я хочу, чтобы ты это помнила. Хотя для остальных это может быть не очевидно, но твой долг станет для тебя таким же ясным, словно белая линия, нарисованная посреди дороги. Ты должна следовать ему, Флавия».
«Даже если это приведет к убийству?» – спросила я.
«Даже если это приведет к убийству».
Неужели эта немного чудаковатая женщина, застывшая в молчании рядом со мной в «роллс-ройсе», на самом деле произнесла эти слова?
Я знала, что сейчас больше чем когда-либо мне надо поговорить с ней наедине.
Но сначала надо пережить прибытие в Букшоу. Я опасалась его больше всего на свете.
Нам вкратце объяснили предстоящие события.
В десять часов утра гроб Харриет прибудет на полустанок Букшоу, что уже произошло. Катафалк доставит его к парадному входу в Букшоу, потом его внесут внутрь и поместят на табуретки в будуаре Харриет, на втором этаже в южном конце западного крыла.