Сначала этот выбор места для возлежания казался довольно странным. Огромный вестибюль с темными деревянными панелями, черно-белой плиткой на полу и двумя возносящимися вверх лестницами мог предоставить куда более величественные декорации, чем будуар Харриет, сохраняемый отцом в память о ней.
За исключением зеркала на трюмо и псише[12] в углу комнаты, которые вчера были занавешены черным покровом, вся обстановка в будуаре – от гребней и щеток Фаберже, принадлежащих Харриет (на одной из них до сих пор сохранились несколько ее волосинок), и бутылочек для духов марки «Лалик» до ее до смешного практичных тапочек у огромной кровати под балдахином, словно из сказки «Принцесса на горошине», было точно таким, как в тот последний день, когда она уехала.
Только потом я поняла, что отец не просто хотел, чтобы Харриет вернулась в свое личное святилище. Ведь эта комната, где ей надлежит покоиться, отдельной дверью соединена с его спальней.
Доггер уже поворачивал к воротам Малфорда, и восседающие на них каменные грифоны, покрытые мхом, безразлично наблюдали за процессией. Проезжая мимо, я на секунду подумала, что капли зеленой воды, сочившиеся из уголков их испачканных глаз, – это на самом деле слезы.
Из уважения табличка «Продается» была убрана из виду до конца похорон.
Мы ехали по длинной аллее под покровом каштановых деревьев.
«Прибытие в Букшоу в 10–30» – говорилось в расписании, которое отец повесил на двери гостиной; так и получилось.
Как только мы вышли из «роллс-ройса», часы на башне Святого Танкреда в миле к северу от нас через поля пробили половину одиннадцатого.
Доггер поочередно открыл для нас двери машины, и мы, преисполненные почтения, выстроились в двойную линию по обе стороны парадного входа. Там мы и стояли, глядя куда угодно, только не прямо, пока шесть носильщиков в черных костюмах – все незнакомцы – переставляли гроб Харриет из катафалка на хромированную каталку и вкатывали в дом.
Я никогда не видела отца таким изможденным. Легкий ветерок шевелил его волосы надо лбом, отчего они поднимались вверх, словно у испуганного до смерти человека. Я хотела подбежать к нему и пригладить их пальцами, но, разумеется, ничего такого не сделала. Я двинулась следом за гробом, считая, что так и надо: самая младшая в семье, буду кем-то вроде девочки с цветами – первой в процессии.
Но отец остановил меня, положив руку мне на плечо. Хотя его печальные голубые глаза посмотрели прямо в мои, он не произнес ни слова.
Но я поняла. Как будто он дал мне пухлое руководство по мероприятию. Откуда-то я знала, что мы должны немного задержаться у входа. Отец не хотел, чтобы мы видели, как гроб Харриет несут по лестнице.
Вот такие вещи поражают меня больше всего: неожиданные пугающие проникновения в мир взрослых, и иногда я не уверена, что действительно хочу все это знать.
Так мы и стояли, словно каменные шахматные фигурки: отец, король, которому поставили мат, изящный, но смертельно раненный; тетушка Фелисити, дряхлый ферзь в черной шляпке набекрень, что-то беззвучно бормочущая себе под нос; Фели и Даффи, две ладьи, две далекие башни в дальних углах шахматной доски.
И я, Флавия де Люс.
Пешка.
Что ж, не совсем – хотя сейчас я себя чувствовала именно так.
С тех пор как тело Харриет было обнаружено в гималайском леднике, наши жизни в Букшоу словно оказались под контролем некой незримой силы. Нам по каждому поводу говорили когда, где и что, но никогда почему.
Каким-то образом где-то вдали от нас совершались приготовления, составлялись планы, и казалось, они просачиваются к нам, будто только что растаявшие директивы неведомого ледяного бога.
«Сделайте это, сделайте то, будьте там, будьте тут», – командовали нам, и мы подчинялись.
Вроде бы слепо.
Вот о чем я думала, когда мой острый слух уловил лязгающие звуки, доносящиеся со стороны ворот. Я повернулась аккурат вовремя, чтобы увидеть, как из каштановой аллеи выезжает совершенно необыкновенный автомобиль и останавливается на гравии перед входом в дом.
Эта штука была мятного цвета и угловатая, словно клетка лифта из уэльской угольной шахты. С открытой холщовой крышей, которую можно было поднять в случае дождя, и лебедкой на капоте. Я ее опознала: это «лендровер», мы видели похожую модель недавно в кино о сафари.
За рулем восседала женщина средних лет в черном платье с короткими рукавами. Она поставила машину на тормоз и сбросила с головы шарф марки «Либерти» так, будто это был пусковой шнур от подвесного мотора, рассыпав волосы по плечам.
Она выступила из «лендровера» с таким видом, будто весь мир принадлежит ей, и осмотрела окрестности не то с изумлением, не то с полнейшим презрением.
– Ундина, выходи, – позвала она, простирая руку, будто Господь Бог Адаму на потолке Сикстинской капеллы. В глубинах «лендровера» послышался беспокойный шорох, и наружу высунулась голова совершенно удивительного ребенка.
Она ничем не напоминала женщину, которую я приняла за ее мать. Одутловатое лицо-блин, голубые глаза, очки в черной оправе из тех, что выдает Национальная служба здравоохранения Великобритании, и лишенный возраста вид пришибленного птенца, выпавшего из гнезда.
Где-то в глубине у меня шевельнулся первобытный страх.
Они пересекли засыпанный хрустящим под ногами гравием двор и остановились перед отцом.
– Лена? – произнес отец.
– Прости, мы опоздали, – сказала женщина. – Эти корнуольские дороги… ну, сам знаешь, что это за корнуольские дороги… О небеса! Неужели это малышка Флавия?
Я ничего не ответила. Если должно воспоследовать «да», она не услышит его от меня.
– Она ужасно похожа на мать, не так ли? – спросила предполагаемая Лена, продолжая разговаривать с отцом и не глядя на меня, будто меня тут нет.
– А вы кто? – поинтересовалась я, как спрашивала у незнакомца на вокзале. Может, грубо, но в таком случае, как сегодняшний, позволительна некоторая уязвимость.
– Твои кузины, дорогая, Лена и Ундина из корнуольских де Люсов. Наверняка ты о нас слышала?
– Боюсь, что нет, – ответила я.
Все это время Даффи и Фели стояли, открыв рты. Тетушка Фелисити уже резко повернулась и скрылась в черной утробе распахнутой двери.
– Может, войдем? – предложила Лена, и это не был вопрос. – Давай, Ундина, тут прохладно. Мы можем сильно простудиться.
И правда было прохладно, но не в том смысле, какой она вложила в эти слова. Как может быть прохладно в такой не по сезону солнечный день?
Проходя мимо нас в дом, Ундина высунула язык.
В вестибюле отец тихо переговорил с Доггером, и тот сразу же занялся выгрузкой багажа новоприбывших из «лендровера» и доставкой его в комнаты наверху.
Дав поручение, отец побрел вверх по лестнице, едва переставляя ноги, будто его туфли наполнены свинцом.
Боннннннг!
Неожиданно вестибюль наполнился оглушающим грохотом. Отец замер, я резко обернулась. Это Ундина вытащила подаренную отцу ротанговую трость из стойки для зонтиков и ударила в китайский обеденный гонг.
Боннннннг! Боннннннг! Боннннннг! Боннннннг! Боннннннг!
Ее мать, казалось, ничего не заметила. Кузина Лена – если эта женщина и правда она, – закинув голову, оценивающе осматривала панели и картины с таким видом, будто она блудная дочь, тепло принятая дома, и снимала перчатки с видом почти непристойным, мысленно прикидывая стоимость произведений искусства.
Теперь этот ребенок носился вверх и вниз по лестнице – той, на которой отец замер с неверящим видом, – и стучал тростью по перилам, будто это забор.
Дррррррр! Дррррррр! Дррррррр!
Фели и Даффи в первый раз на моей памяти утратили дар речи.
Первой опомнилась Фели. Она отплыла в сторону гостиной. Даффи открыла рот, потом закрыла и быстро ушла в сторону библиотеки.
– Флавия, дорогуша, – сказала Лена, – почему бы тебе не показать Ундине дом? Она так любит картины и всякое такое, верно, Ундина?