Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Затем разговор соскользнул на Райх. Борис Леонидович заговорил о страшной ее кончине. Вначале по Москве разнесся слух, что она тоже арестована, но чуть позже стало известно, что ее зверски убили. Вскоре после ареста Мейерхольда она была убита ночью в своей спальне. Ей было нанесено чуть не пятнадцать ножевых ран. Ограбления не произошло: кольца, золотые часы, браслеты, как она сняла, положила на столик рядом с кроватью, так и остались лежать. Из дома ничего не пропало. Одни утверждали, что это домработница, которую нашли с проломленной головой в коридоре, спугнула воров; другие давали понять, что Райх могли просто убрать… Ее надо было убрать: западная пресса была взволнована арестом Мейерхольда, к Райх звонили иностранные корреспонденты, звонили из посольств… Конечно, был и более простой способ убрать ее, но к каким только способам тогда не прибегали… Что думал по этому поводу Борис Леонидович, не знаю, осторожность была ему не присуща, он и не о таком еще мог говорить, но у меня только записано: «…Как страшно обошлись с этой семьей, – сказал Б.Л., – какая чудовищная несправедливость! Какая трагическая судьба обоих!» И он напомнил, что Мейерхольд любил говорить: «Вы плохо знаете Шекспира! Читайте внимательно Шекспира!..»

Мы стояли у памятника Тимирязеву, шел снег, черная каракулевая шапочка «пирожком» на голове Б.Л. побелела, плечи, черный каракулевый воротник его зимнего пальто были засыпаны снегом. Лицо его было мрачным. И когда он говорил, уголки его большого и четко очерченного рта горестно опускались книзу. По щекам ходили желваки».

И еще есть запись: «Я сказала – пронесся слух, что все же напали на след убийцы Зинаиды Райх. Что арестована домработница, та самая, которую нашли без сознания в коридоре, ее подозревают в соучастии в убийстве. Б.Л. почему-то стал горячиться, говорить, что, конечно, всегда во всем виноват стрелочник. Люди не любят неясности, и в конце обязательно должна стоять точка, и уж во всяком случае не многоточие! И он произнес целый монолог о том, что человеку неведома его судьба и что вот эта самая несчастная домработница, простая деревенская женщина, ну поступи она работать в какую-нибудь другую семью, и все бы в ее жизни могло сложиться нормально, так нет, ей надо было войти именно в дом Мейерхольда… Какая роковая связь судеб!..»

Записывала я тогда все чисто механически, не вникая особенно в суть дела. Я была слишком занята своей жизнью и не понимала и не могла понять происходящего.

«Лет мне было еще совсем немного, и все меня за это любили, так что жила я радостно и на все грозное лишь дивилась», – это сказала Аля о себе – той, до ареста, а в общем-то, и о нас, которые вот так же, как и я, как и она, на все грозное лишь дивились! Правда, Але пришлось постичь смысл происходящего на себе самой, меня Господь миловал…

И вот прошло много, очень много лет, и странным образом снова возник разговор об этой никогда мной не виденной домработнице Мейерхольда. Но разговор на этот раз происходил уже не с Борисом Леонидовичем, а с Алей. Это было в 1957 году. Я тогда жила уже в Лаврушинском. Тарасенкова уже не было. И Аля часто к нам заходила, она умела вытягивать людей из беды, а я была в беде… И вот как-то зимой, будучи у Бориса Леонидовича в Лаврушинском, она после него забежала ко мне. Зашел разговор о Борисе Леонидовиче, о Марине Ивановне, и я вспомнила ту встречу у памятника Тимирязеву. Достав тетрадь, стала расшифровывать свои записи и, дойдя до последних строк, сказала, что здесь уже что-то невнятное о какой-то домработнице Мейерхольда. Но Аля попросила все же прочитать, и, когда я прочла, она, как-то странно усмехнувшись, сказала:

– А хотите, я вам расскажу, что было дальше с Лидией Анисимовной?

– С какой Лидией Анисимовной? – спросила я.

– С этой самой домработницей Всеволода Эмильевича, ее звали Лидией Анисимовной.

И с присущим ей юмором, прикрываясь им, как щитом, Аля рассказала, как в то самое время, когда мы стояли с Борисом Леонидовичем у памятника Тимирязеву, она сидела на Лубянке в одной камере с Лидией Анисимовной. И как Лидия Анисимовна, немолодая уже, грузная, обритая наголо в больнице, входя в камеру после допросов и опускаясь на койку, недоуменно разводила руками:

– Так чего же они хочут от меня, никак в толк не возьму, я ж им кажную ночь долблю! Откуда ж знать мне, об чем Всеволод Эмильевич и Зинаида Николаевна разговор вели? Я ж им только кушать на стол подам и на кухню пойду, я ж им только кушать на стол подавала!..

И Аля, закончив рассказ о Лидии Анисимовне и отвернувшись от меня и глядя на книги в шкафу, сказала:

– Да нет, это был совсем не Шекспир, это было страшнее Шекспира, это была просто жизнь… Думаю, Всеволод Эмильевич это понял…

Но тогда, в 1940 году, зимой, я про Алю еще ничего не знала, и у памятника Тимирязеву, где мы стояли с Борисом Леонидовичем, разговора о ней не было. О Марине Ивановне он еще тогда промолвил:

– Зря она приехала, не ко времени получилось… А когда было бы ко времени?!.

И еще я записала – он сказал, что надо было ему уговорить ее там, в Париже, в тридцать пятом… Но он был болен, у него было отвратное самочувствие. И потом, откуда кто знает… Мечтала о большой аудитории, о большом читателе! Теперь носит передачи, как все, как очень многие, и стихов больше не пишет…

Расстояния, версты, мили…

Сначала были стихи. Стихи стояли на полках, в ярких ситцевых переплетах, перепечатанные на машинке, переписанные от руки. Подлинных книг Марины Ивановны было не так уж много у Тарасенкова. Главное богатство – это перепечатки, выдирки из эмигрантских журналов, тоже переплетенные в книги, одетые в ситцы. Самиздат – тогда этого слова еще не было, оно появится в нашей стране в шестидесятые годы, а еще шли только сороковые… С легкой руки Твардовского говорили: «Тарасиздат». Стихи ходили по Москве, Тарасенков не скупился. Книгу с полки – никогда никому. Стихи – перестукать на машинке – своей не было, подобная роскошь в те годы была доступна не каждому литератору, но можно остаться в редакции после работы, перепечатать на казенной или переписать от руки хоть цикл, хоть поэму – целый вечер потратить!

Но откуда здесь, в Москве, в конце тридцатых годов эти рукописные книги нигде никогда не появлявшихся в советской печати стихов, да и в эмигрантской разве что промелькнувших в газете или в тонком, недолговечном журнале?

Она писала в каких-то далеких, неведомых Вшенорах, Медоне, Кламаре, а стихи ее ходили по Москве, передавались из рук в руки, читались… Она заканчивает поэму «Крысолов» в ноябре 1925 года в Париже, на rue Rouvet, а не проходит еще и года, в августе 1926 года в Москве Семен Кирсанов пишет своему другу: «По мнению Асеева, Пастернака, моему и других, это лучшее, что написано за лет пять. “Поэма Конца” – нечто совершенно гениальное, прости за восторженность! “Крысолов” – верх возможного мастерства…»

Стихи текли в Россию!

Рас-стояние: версты, мили…
Нас рас-ставили, рас-садили,
Чтобы тихо себя вели
По двум разным концам земли.
Рас-стояние: версты, дали…
Нас расклеили, распаяли,
В две руки развели, распяв,
И не знали, что это – сплав
Вдохновений и сухожилий…
Не рассо́рили – рассори́ли,
Расслоили…
Стена да ров.
Расселили нас, как орлов –
Заговорщиков версты, дали…
Не расстроили – растеряли.
По трущобам земных широт
Рассовали нас, как сирот.
Который уж – ну который – март?!
Разбили нас – как колоду карт!
8
{"b":"219198","o":1}