«…вот и вся моя работа…»
Вот и вся моя работа… Когда-то давно из Медона еще в 1928 году Марина Ивановна написала отцу Бориса Леонидовича: «Я не жалуюсь, я только ищу объяснения, почему именно я, так приверженная своей работе, всю жизнь должна работать другую, не мою…»
Тогда она сетовала, что столько времени уходит на хлопоты по дому, что она по 16 часов в день на ногах: «Целый день кручусь, топчусь, верчусь, от газа к умывальнику, от умывальника к бельевому шкафу, от шкафа к ведру с углями; от углей к газу – если бы таксометр!..» Надо вскипятить молоко, надо сварить Мурику кашу, надо его одеть, надо его раздеть, надо с ним погулять, надо постирать, заштопать, надо – «4 раза в неделю на рынок, нельзя пропускать». Надо… Все время что-то надо. Отупляющая, однообразная работа хозяйки дома, матери, жены.
«У меня – за годы и годы (1917–1927) – отупел не ум, а душа. Удивительное наблюдение: именно на чувства нужно время, а не на мысль. Мысль – молния, чувство – луч самой дальней звезды. Чувству нужен досуг, оно не живет под страхом. Простой пример: обваливая 1½ кило мелких рыб в муке, я могу думать, но чувствовать – нет: запах мешает! Запах мешает, клейкие руки мешают, брызжущее масло мешает, рыба мешает: каждая в отдельности и все 1½ кило вместе. Чувство, очевидно, более требовательно, чем мысль».
Да, тогда, в те годы в эмиграции, несмотря на всю тяжесть и хлопотность этой работы по дому, этой не своей работы, этой заполненности дня всякими житейскими мелочами и постоянной занятостью рук, – голова оставалась свободной, и мысли могли уноситься в ту заоблачную высь, где она «расписывалась радугой небесной», а «на земле мне подавали грош и жерновов навешали на шею…».
Воистину можно только диву даваться, как сумела она отстоять Богом данный ей дар и не погрязнуть в быте повседневности, не погубить свой гений и, работая другую работу, столько успеть сделать своей!.. «Мать всегда была устремлена как стрела…» – говорила о ней Аля.
Но теперь, в Голицыне, при относительной свободе от повседневных хлопот по дому, по хозяйству – семья сократилась, осталось только их двое, она и Мур, и Мур уже вырос, правда, он так приучен ею же самой, что ему надо все дать, подать, он не умеет и не хочет позаботиться ни о себе, ни о матери, но все же при том, что они оба питаются в Доме писателей и печь топит хозяйка, – есть относительная свобода времени и рук, но теперь это уже при полной занятости, при полной несвободе головы. Ибо опять она, так приверженная своей работе, должна работать другую, не свою, на этот раз уже полностью исключающую свою. «Стихов больше писать не буду… Я свое написала. Могла бы, конечно, еще, но свободно могу не».
Многие из моих современников утверждали, что Марина Ивановна, вернувшись на родину, не писала больше стихов из-за душевной травмы. Стихи не шли, не писались, их не было. Но мне кажется, что это не так: стихи были, стихи шли, а она сама их гнала, не пускала. «Сколько строк миновавших! Ничего не записываю…» «Почему Вы не пишете? Потому что время одно и его мало и писать себе в тетрадку – Luxe[36]. Потому что за переводы платят, а за свое – нет…» «Своего не пишу – некогда…» Гнала стихи. Гнала, потому что стихи для нее – работа, а она работала другую работу, всецело ее поглощавшую, и даже ночью, во сне находила нужные ей строки для этой другой работы, как когда-то для своей.
Итак, переводы. Весь голицынский период и последующий, вплоть до 26 июня 1941 года: «Попробуем последнего Лорку…» – переводы.
Важа Пшавела – 184
Гогот<ур> и Апшина – 520
Балл. о Р.Гуде – 116
Мал<енький> Джон – 160
Этери – 1352
Бехер (на франц.)
Болгары – 76 (по 6 июля)
Нар. лирика – 42?
Орешина – 28
Мне белый день чернее ночи – 20
На лужайке пляшут зайцы – 32
Бодлер – 147
Ляшские песни
Бабка – 26
О ты, к-ой – 18
Песня работниц – 24
Подсолнеч. Украины – 12
Франко
Отступл. – 16
Тереза – 34
Христ. и крест – 28
Жанетта – 16
Барышня – 8
Милую целуя – 12
Встав. утречк. – 14
Франко – 32 (…любви)
Франко – 16 (сон)
Мицкевич
Ода молодости –
Девушка –
Шенвальд – 64
Пшибось – 16
Важик – 20
Евреи –
(С 20 февр. 1941 по 26 марта переведено 529 строк Белор. Евр.)».
И это еще не совсем полный список. И далеко не все из этого списка было опубликовано при жизни Марины Ивановны, вернее, малая толика. И как бы предвидя это и предчувствуя неизбежность близкого конца, она в своей тетради 5 сентября 1940 года записывает: «Ну, с Богом, за свое. (Оно ведь тоже посмертное.) Но Et ma cendre sera plus chaude que leur vie…»[37]
Двадцать строк в день, а когда и меньше, с чешского, сербского, хорватского, болгарского, грузинского, польского, испанского, еврейского – более чем с десяти языков переводит на русский. И радуется, когда перевод идет легко, когда чужие стихи ей чем-то созвучны: «Сделано – все 3 – в три дня, т. е. 76 строк: 3 × 25 – 25 стр. в день, играючи (вчера – 36 строк). Это тебе не Важа Пшавела червивый…»
Нет ни прародительских портретов,
Ни фамильных книг в моем роду.
Я не знаю песен, ими петых.
И не их дорогами иду.
Но стучит в моих висках – лихая,
Темная, повстанческая кровь.
То она меня толкает к краю
Пропасти, которая – любовь.
Это одно из трех, с болгарского, – Елисавета Багряна. Или Робин Гуд, «веселый, деручий».
Рассказать вам, друзья, как смельчак Робин Гуд, –
Бич епископов и богачей, –
С неким Маленьким Джоном в дремучем лесу
Поздоровался через ручей?..
Двенадцать месяцев в году,
Не веришь – посчитай.
Но всех двенадцати милей
Веселый месяц май…
«Каждую народную песню, будь то русская, немецкая, французская и пр. – я неизменно чувствую своей», и, конечно, такая работа, над такими стихами была своя – дающая радость и удовлетворение.
Еще в 1929 году Марина Ивановна писала Анне Тесковой: «(убеждена, что Р.[38] бы Вас любил, – почему “любил” – любит). Убеждена еще, что когда буду умирать – за мной придет. Переведет на тот свет, как я сейчас перевожу его (за руку) на русский язык. Только так понимаю – перевод…» Но так переводить – «за руку» – было возможно, должно быть, Рильке, Бодлера, Лорку, народные баллады и песни, так ею любимые. «Я перевожу по слуху – и по духу (вещи). Это больше чем “смысл”… «Идя по следу поэта, заново прокладывать всю дорогу, которую прокладывал он…» Так прокладывала она эту дорогу, переводя Пушкина в 1936 году на французский язык, Лермонтова – летом 1939 года.
Тогда она могла позволить себе подобную роскошь – переводить «для себя (и Лермонтова)», но уже с декабря 1939-го переводы для нее становятся хлебом насущным – это единственный источник существования. Выбирать не приходится, она переводит подряд все, что ей предлагают, не зная языка, по безграмотным подстрочникам, стихи зачастую несуществующих поэтов, которые внушают ей свою бездарность, и она по медиумичности поэта не может не слушать неудавшегося глухаря-медиума и всеми силами сопротивляется его бездарности: «Вот и вся моя работа…» И на эту работу уходит весь день, тратятся последние силы, последний отпущенный ей на земле срок… Она не может и не хочет быстро, без особой затраты сил и времени делать переводы для заработка, оставляя их на уровне подлинника…