Постучалась хозяйка квартиры, напуганная болезнью жильца. Аленушка вышла к ней и сразу заключила с ней дружеский союз, успокоив ее насчет незаразительности сыпного тифа,- если все держать в чистоте. Поговорили о нужном, условились. Хозяйка предложила вскипятить воды, если потребуется. Вася был ее давнишним и любимым жильцом. Уходя, очень похвалила Аленушку, сказавши:
- Какая вы молоденькая да румяная, с вами всякий выздоровеет. Прямо как девочка. Неужто замужем?
- Я вдова.
Это уж совсем растрогало хозяйку, и она заявила Аленушке:
- Если вам нужно будет уйти ненадолго, вы мне скажите, я у него посижу. А как же вы спать будете?
- Ничего, я привыкла в кресле.
Тогда хозяйка принесла подушечку для сиденья и еще большую мягкую подушку - чтобы удобнее спать в кресле.
- У нас, слава Богу, хоть тепло, не замерзнете. Дровами обзавелись, и я печку свою топлю через день, тут за стеной прямо. Все даже завидуют. Оттого и в этой комнате тепло.
Вечером поздно доктор Купоросов забежал ненадолго, пощупал пульс, велел отмечать температуру на бумажке, все одобрил, поцеловал Аленушку в лоб.
- Ну, я пойду, а вы, миленькая, все же хоть в кресле подремлите. Значит - до завтра. Утром зайду в начале девятого.
Кнут Гамсун продолжал свой рассказ,- и это удивительно, до чего ясно представляла себе Аленушка и любовь и муки его героя!
ПЯТАЯ ПРАВДА
От боярина Кучки и до наших дней считано на Москве пять правд.
Правда первая - подлинная. Жила эта правда на Житном дворе, у Калужских ворот, в Сыскном приказе. На правеже заплечный мастер выпытывал ее под линьками и под длинниками, подтянув нагого человека на дыбу. У стола приказный дьяк гусиным пером низал строку на строку.
Вторая правда - подноготная: кисть руки закрепляли в хомут, пальцы в клещи, а под ногти заклепывали деревянные колышки. "Не сказал правды подлинной - скажешь подноготную".
Третья правда жила у Петра и Павла, в Преображенской приказной избе, где ею князь-кесарь Федор Юрьевич Ромодановский, "человек характера партикулярного, собой видом, как монстр, нравом злой тиран, превеликий нежелатель добра никому". От его расправы "чесали черти затылки".
Завелась было четвертая правда "у Воскресенья в Кадашах", за Москва-рекой, где жил в пятидесятых годах девятнадцатого столетия именитый купец, городской голова Шестов, защитник интересов бедного московского люда. Но такая правда, ненастоящая, долго удержаться не могла.
Дальше счет московским правдам был потерян,- уже не говорят о них, о каждой особо, народные пословицы: ни о Бутырской, ни о Таганской, ни о Гнездиковской. Помудревший народ свел все правды в одну, и эта одна "была, да в лес ушла".- "И твоя правда, и моя правда, и везде правда, и нигде ее нет".
Правда пятая родилась в наши дни на Лубянке.
Выпытав правду, ненужного больше человека "укорачивали на полторы четверти". Для этого нашлось в Москве много мест, оставшихся в народной памяти. На одной Красной площади, от Никольской до Спасских ворот, вырос позже ряд церковок "на костях и крови", и еще одна "на рву". Грозный укорачивал людей "у Пречистой на площади", перед Иваном Святым, позже названным Великим. "А головы метали под двор Мстиславского",- чтобы было чем чертям в сучку играть.
Еще были такие места в разное время и у Серпуховских ворот, и в Замоскворечьи близ Болота, и у великомученицы Варвары, и на углу Мясницкой и Фурманного, и где придется, а зимой и на льду Москва-реки.
Много, очень много было в Москве мест, где козам рога правили, где пришивали язык ниже пяток, вывешивали на костяной безмен, мыли голову, чистили пряжу, лудили бока, прогуливали по зеленой улице, парили сухим веником, крутили кляпом и пытали на три перемены.
Богат, красив и полнозвучен русский язык. Богат, а будет еще богаче.
При правде пятой - лубянской - стали пускать по городу с вещами, ликвидировать, ставить к стенке и иными способами выводить в расход. И новые завелись в Москве места: Петровский парк, подвалы Лубянки, общество "Якорь", гараж в Варсонофьевском - и где доведется... [21]
Раньше тут жили люди коммерческие, и преобладали восьмипроцентные и десятипроцентные интересы. Восемь и десять - огромная разница: восемь обычное благополучие, десять - относительное богатство. Но все это ушло. Новые люди, далеко не заглядывая, знали твердо, что жизнь - только сегодня, что даже и сто процентов - пустяк, что либо весь мир, либо завтра же позорный конец.
Новые люди чуждались веры - или им так казалось. Несомненно - им так казалось. Вера была, и вера наивная: вера в сокрушающую власть браунинга, нагана и кольта, во власть быстрого действия. Откуда было им знать, что трава растет по своим несокрушимым законам, что мысль человека не гнется вместе с шеей человека, что пуля не пробивает ни веры, ни неверия.
Огромный двор, старые здания, на входных дверях наклеены бумажки с деловым приказом. Здесь царит власть силы и прямого действия. Улица, смиренные обыватели приходят сюда с трепетом, просят - заикаясь, уходят плача, хитрят прозрачно. Сила же застегнута на все крючки военной шинели и кожаной куртки.
От входа налево, через два двора, поворот к узкому входу, и дальше бывший торговый склад, сейчас - яма, подвальное светлое помещение, еще вчера пахнувшее торговыми книгами, свежей прелостью товарных образцов, сейчас знаменитый Корабль смерти. Пол выложен изразцовыми плитками.
При входе - балкон, где стоит стража, молодые красноармейцы, перечисленные в отряд особого назначения, безусые, незнающие, зараженные военной дисциплиной и страхом наказания. Балкон окружает "яму", куда спуск по витой лестнице и где семьдесят человек, в лежку, на нарах, на полу, на полированном большом столе, а двое и внутри стола,- ждут своей участи.
Пристроили из свежих досок две каморки с окошечком в дверях,- для обреченных. Маленький муравейник для праздных муравьев.
На стенах каморок карандашные надписи смертников:
Моя жизнь была Каротенькая
Загубила мая молодость
И безвинно в расход
пращай мая весна!
И могила нарисована - высокий бугор; и череп нарисован, веселый, похожий на лицо, под черепом кости, под крестом костей - имя и фамилия. Хочется юному бандиту с жизнью расстаться красиво, чтобы осталась по нем память,- как написано в тех тоненьких книжках, что продавались у Ильинских ворот: "Знаменитый бандит и разбойник, пресловутый налетчик Иван Казаринов, по прозвищу Ванька Огонек".
А рядом, в общей камере Корабля,- мелочь: каэры [22], эсеры, меньшевик со скудной бородкой, в очках, гнилозубый, трус, без огня и продерзости человеческая тля.
На балкон выходит рыболов, затянутый кожаным поясом, комиссар смерти Иванов, а с ним исполнитель, приземистый, прочный, с неспокойным бегающим глазом, всегда под легкими парами, страшный и тяжелый человек - Завалишин, тот, который провожает на иной свет молодую разбойную душу.
На нарах, обсыпанный нафталином, с книжечкой в руках, бывший царский министр, с ровной седой бородой, человек привыкший, привезенный из Петербурга. Рядом - из меньшевиков, спорщик пишет заявленья, ядовит, каждому следователю норовит задать вопрос с загвоздкой. Еще рядом - спекулянт, продал партию сапожной кожи - да попался. И еще рядом сидит на нарах, свесив ноги, бедный Степа, из бандитов, еще не опознанный. Но из той же славной компании и комиссар Иванов: сразу признал своего.
- Здравствуй, Степа. Куда едешь?
- Должно - в Могилевскую губернию.
А сам бледный, давят на плечи осьмнадцать лет и жизнь кокаинная.
И скоро уводят Степу в особую камеру. Прощай, Степа, бедный мальчик, папин-мамин беспутный сынок!