Как раз в тот момент старуха видела во сне ровную дорогу. На середине пути дорога была перетянута колючей проволокой.
Старуха не заметила и на всем ходу напоролась на колючку верхней губой. Тогда она взмахнула во сне руками, котенок шарахнулся в сторону и опрокинул светильник.
Вылилось масло, вспыхнул пергамент; но сгорел он не весь. Люди мудрые, люди ученые, каждый по-своему, все по-разному подберут позже слово к слову, уголек к угольку. Пропал только верхний кусок свитка, на котором крупными буквами вывела старуха: «Кто виноват». И это на века и века будет предметом спора.
Котенок же от испуга проголодался, побежал к блюдечку и стал лакать молоко, вымочив всю мордочку. Затем, облизываясь, сел посреди комнаты и стал думать о том, что скучно бывает и в молодые годы.
Это был самый неразумный зверек подлунного мира.
Случай с часами
В старых и любимых часах профессора – часах с кукушкой – давно уже развинтился винтик, на котором держался рычажок, сдерживающий заводную пружину.
В два часа ночи, как всегда, орнитолог перетянул обе гири – темно-медные еловые шишки – и пошел спать. Винтик покосился и ждал.
К трем часам зубчатое колесо едва заметным поворотом накренило винтик, и он выпал. Пружина сразу почувствовала неожиданную свободу и стала раскручиваться; от колеса – ни малейшего сопротивления. Стрелки тронулись и быстро забегали по циферблату; а кукушка, не успев раскрыть рта, в испуге замолкла.
Пока все в доме спали, время бешено летело. Вихрем порошились со стен дома чешуйки штукатурки, лопались скрепы крыши, червячки, мгновенно окукливаясь, делаясь жучками, умирая, размножаясь, точили балку. Постаревшая кошка во сне проглотила сотню мышей, проделавших в полу десятки новых ходов. Ласточка, уже не та, уже другая, не вынув из-под крыла головки, успела дважды побывать в Центральной Африке.
Уже у самой постели бабушки Аглаи Дмитриевны стояла тень в старом саване, косясь на приоткрытую дверь орнитолога, – и румянцем молодой крови оделась грудь спящей Танюши.
На всех фронтах ураганным огнем сметались окопы и жизни. Мяч удачи, храбрости и стратегии летал от врага к врагу. Слезы, не просыхая, образовали ручеек, к которому спускались солдаты с манерками. Валами росли братские могилы, и мертвец бесстрастно дремал на груди мертвеца, которого вчера, не целя, не зная, убил поворотом ручки пулемета.
Когда от залпов вздрагивала земля, кости Ганса плотнее прижимались к костям Ивана и череп с улыбкой спрашивал:
– Мы в безопасности, враг Иван? Наш блиндаж – самый верный.
А Иван отвечал, стуча зубами:
– Двум смертям не бывать, враг Ганс!
И оба, в холоде уютной могилы, смеялись над теми, кого поблизости в окопах лениво ест серая жирная вошь.
Просто и немятежно было тем, кто уже использовал привилегию не жить. Остальные с растущим ужасом смотрели, как душными газами оседает на землю багровый туман будущего, и спешно, боясь опоздать, толкаясь жесткими локтями, бросались на пищу, искали любви, прижимались и рождали потомков, для которых игралась эта великая человеческая комедия.
Исчерпав энергию пружины, часы с кукушкой остановились. Но было уже поздно: ни один человек не может вернуть прошлого. Завтра старый профессор встанет еще постаревшим, не зная, чем объяснить такую слабость: припадком катара? Аглая Дмитриевна в положенный час не оставит постели, а мужу скажет:
– Я полежу нынче. Что-то неможется мне, милый мой. Пошли-ка ко мне Танюшу.
И она уже больше не встанет и не будет сидеть в столовой за самоваром. Когда в воскресенье придет Эдуард Львович, – приоткроют дверь в спальню Аглаи Дмитриевны, чтобы и она могла послушать музыку.
Два года, пробежавшие так быстро, потерянные бабушкой, приобретены внучкой. И, занеся кувшин над голым плечом, Танюша заметит его здоровую округлость и кинет беглый стыдливый взгляд на окно: не видят ли ласточки? Вытираясь новым мохнатым полотенцем, она потянется, напряжется и вздрогнет от нового для нее ощущения силы и желания. И бесстрастное зеркало, изучившее каждую черточку девочки-девушки Танюши, отметит в записях своей зеркальной памяти:
– Числа такого-то родилась женщина.
Под утро дворник Николай, с побелевшими висками, вышел на улицу с метлой и скребком. Перекрестился, посмотрел на небо, деловито перевел взгляд на мостовую, зевнул и начисто усердно подмел вдоль всей стены пыль и чешуйки осыпавшейся штукатурки.
В доме все еще спали; работали только он и ласточка. Но уже дребезжала телега зеленщика, ехавшего на Арбатскую площадь.
Дядя Боря
За годы мирной жизни каждый нашел свою клетушку, прочно врос в ее стены и выставил на ней свой номер, по которому его и можно было найти. Каждый талант вывешивался и вымерялся. От массы отделилась кучка избранных, и был кучке избранных особый почет.
Поэта отметил перст музы, ученого – признанье неучей, артиста – шепот толпы. Головой выше плотника – архитектор, маляр перед художником – пигмей. На одном дереве росли два яблока, но солнце зарумянило одно, червь точил другое. Приказал Господь приказчикам разложить по прилавку жизни человеческий товар – лицом показать: сверху лучшее, под низ поплоше. Ина бо слава солнцу, ина тусклой оплывшей свече.
Но жизнь взбаламучена войной – и все изменилось. Кому нужен космос Эдуарда Львовича? Кому – старый ум птицеведа? Пошатнулось мироздание, птицы разогнаны грохотом орудий. Отврати напряжением глубокой философской мысли полет пули! Рассей чистой поэзией удушье газов! Чугун и медь жаждут безымянного мяса – не время взвешивать мозг. Слава тому, кто нужен сегодня, только на сегодня, новому богу – единому богу войны. И вот тут-то большим человеком стал дядя Боря, сын профессора орнитологии.
Дядя Боря, не отличавший Шопена от Скрябина, дядя Боря, терпимое ничто, рядовой инженер-механик, не хватавший звезд. Ага! Теперь он понадобился, дядя Боря!
Он вставал с первым светом и был на фабрике ко второму свистку. Там, где раньше штамповали пуговицы, теперь он делал полевые телефоны. Вместо плужных ножей теперь он варил иную сталь. На Каме, повыше Перми, он строил подъездный путь до завода суперфосфатов – не ко благу земледелия, оно подождет: в жертву удушливому богу войны. Вместо швейных шпулек он сверлил пулеметный ствол.
Дядя Боря был многолик, был везде, по всей России, во всех странах, всюду – первый, нужнейший человек. Нужнее его был только тугоголовый, с волосатой грудью, с бычачьей шеей высокий генерал прусских войск да два-три опытных, давно приспособленных шпиона. Впрочем, еще врач, смелый молодой хирург, карнавший до колена ногу с оторванной ступней. Но это лишь для совести нашей – нельзя же жить совсем без совести. Дядя Боря, как и генерал, нужен был для главного: для убийства.
Дядя Боря никого никогда не убил. Собственно говоря, подлинный дядя Боря, Борис Иванович, сын профессора, скромно делал свое дело – руководил работой большого завода, являясь утром, уходя к ночи, заглядывая на завод и в праздник. Но он стал теперь выше тех, кто слушал импровизацию Эдуарда Львовича при полупотушенном свете. Сталь надолго выше их всех, взятых вместе, теперь ведь уже неважно, подлинно ли прямая линия – ближайшее расстояние!
Внезапно выросли люди, которых недавно никто не знал и не хотел признавать. Не те – пушечное мясо (их и сейчас признавали лишь в цифрах), а рангом выше, хотя тоже простые, недалекие, невзрачные, но деятели. Была сейчас их пора: все догадались, что только они и суть настоящие люди.
Дядя Боря, уже почтенного возраста человек, носил теперь френч и стал моложе. Дядя Боря обрил бороду, но оставил полуседые усы. Танюша говорила:
– Дядя Боря, вы стали таким интересным, что я опасаюсь за сердце Леночки.
Жена дяди Бори хмурилась, но он был доволен. Он был даже весел. В общем разговоре он не уклонялся, не отходил на второй план. Он выжидал и вставлял слово, и все видели, что дядя Боря не просто имеет мнение, а знает. Раньше просто не догадывались, о чем говорить с дядей Борей, – не о паровых же котлах, И придумывали что-нибудь вроде паровых котлов, но доступное и всем остальным, и всем одинаково неинтересное.