– Безопасность?
И тут Ла Фон, без конца терзаемый судьбою, поддался внезапно соблазну этого предложения.
– Да, – сказал он.
Тогда Мазарини, в свою очередь, с неподкупной искренностью улыбнулся.
Перо побежало по бумаге.
Он потянул за шнур, позвонил и улыбнулся.
Ла Фон ответил ему неуверенной улыбкой.
Полчаса спустя он очутился в Бастилии.
Читатель без труда вообразит ярость Ла Фона.
Его глаза метали пламя еще более алое, чем топки Пелиссона в момент своего максимума.
Первым его порывом было броситься на стены, чтоб расшибить их головой.
Стены загудели.
После этого наступило молчание, и Ла Фон, поняв всю бесплодность этих попыток, но в то же время пылая справедливым негодованием, решил поразмыслить.
Но размышлять – значит видеть и осязать. В то же мгновение он увидел, точнее, ощутил некую тень, которая поднялась со своего убогого ложа.
– Благодарю вас, сударь, – сказала тень. Полный угрюмости, Л а Фон не проронил ни звука.
– Благодарю вас, – повторила тень еще тише. Вот уже четырнадцать лет, как я не могу сомкнуть глаз, в одиночестве. Если вы станете повторять свои упражнения, я буду чувствовать себя по‑иному. Общество – это, знаете ли, в нашем деле великая вещь.
– В каком деле?
– В деле ожидания, – произнесла тень, – ожидания, смешанного с отчаяньем.
Но Ла Фон не утруждал себя психологией, проблемами духа и прочим. И потому он спросил:
– Кто?
– Парижский буржуа.
– Когда?
– В двадцать восьмом.
– Откуда?
– Из моего собственного дома.
– Каким образом?
– Кардинал.
– Теперь вы, значит, тень?
– Да, сударь. К вашим услугам.
– Вы упомянули 1628 год. Мне почудилось, что имя кардинала вы произнесли с особым уважением. Вы имели в виду прежнего кардинала?
– Прежнего, всегдашнего, всевластного, единственного. Ла Фон улыбнулся своей ледяной улыбкой.
– Гроб с его телом утащили под землю черви, они проволокут его сквозь все песчаные толщи.
– Как? Великий кардинал умер?
– Да. Эта бестия устроит нам теперь засаду на том свете.
Тень как бы осела вовнутрь и пробормотала: Т^ '
– А я кричал: «Да здравствует кардинал!»
Ла Фон побагровел от ярости, но на этот раз ярость была направлена против него самого.
– В таком случае, разрешите представиться, я – Эхо.
– Эхо?
– Совершенно верно. Потому что ваш крик, исторгнутый четырнадцать лет тому назад, я повторил всего час назад. Нас срезали одинаковым образом. Руку!
И рука Ла Фона схватила в свои тиски руку предшественника, который взвизгнул от боли.
– Давайте потолкуем, – продолжал Ла Фон. – Зачем это нужно? Это утешит нас, и все станет яснее.
– Потолкуем, – отозвалась тень.
– Что было причиной вашего несчастья?
– Женщина.
– Какая?
– Моя. Ибо мы были женаты…
– Были?..
Тень исторгла вздох. Затем выпрямилась во весь рост. И перед Ла Фоном предстал человечек в рубище.
– Прошло четырнадцать с тех пор, как я овдовел, четырнадцать.
– Хм, недавно. Человек‑тень пояснил ситуацию:
– Сразу видно, сударь, что вы новичок. Мы ведем здесь счет на годы. Это четырнадцать лет.
– А мы в Риме считаем веками. Но вернемся к вашему кардиналу. Как он вас принял?
– Вы ждете от меня исповеди, сударь?
– И желательно поскорее. Я пока еще ничего не знаю. Я притронулся лбом к этим стенам в надежде, что они мне ответят. Потом замечаю вдруг вас и вы, как мне кажется, пускаетесь в беседу. Но теперь и вы как будто безмолвствуете.
– Теперь, когда вы изволили меня заметить, я вам отвечу.
– Давайте. В жизни надо делать одно из двух: либо разить насмерть, либо давать ответ.
– Сударь, весь мир меня обманул. Я выбрал себе супругу, я женился на белошвейке, которая вместо того, чтоб подшивать оборки, примкнула к заговору. Вот в чем загвоздка. Я пустил к себе квартиранта. Этот молодчик принялся водить к себе, то есть ко мне, своих друзей и таскать бутылками вино. На мою жену он смотрел так, словно ему достаточно свистнуть, чтоб она к нему прибежала. В ту пору я случайно встретился с покойным кардиналом. Вам не скучно слушать все это?
– Продолжайте. Не то я снова брошусь на стену.
– Великий кардинал принял меня, он дружески побеседовал со мной, назвал меня своим другом и …
В это мгновение дверь в камеру распахнулась. Чей‑то голос крикнул:
– Бонасье! Выходите! Вы свободны!
XXVII. ПРЕКРАСНАЯ МАДЛЕН
В то время как Ла Фон знакомился с обветшавшим двойником Бонасье, д'Артаньян не терял попусту времени. Он выздоравливал. Выздоравливание продвигалось сразу по трем линиям: по материальной, то есть в виде великолепной кровати и бульона, приправленного вином и корицей, по умозрительной, то есть в виде серьезных размышлений о поисках способа, как раздобыть договор о всеобщем мире, и по сентиментальной, где сладкие воспоминания перемежались с меланхолическими вздохами. Вздохи и воспоминания были связаны с личиком Мари.
Через две недели наш герой был уже вновь в седле. И поскольку он предупредил Мари де Рабютен‑Шанталь о своем возвращении в Париж, и поскольку в ответ ему сообщили, что его будут ждать в вечерние часы на улице ФранБуржуа, месте постоянного жительства, то именно к улице Фран‑Буржуа д'Артаньян направил свои стопы.
Сияло великолепное зимнее солнце. Дождя не было уже целую неделю, и улицы покрылись пылью.
От Пелиссона де Пелиссара только что пришло письмо. Знаменитый изобретатель, лишенный отныне значительной части своей персоны, писал, выздоравливая, математический труд о выпуклых фигурах, которые стремятся стать вогнутыми, превращаясь в плоскость.
Лишь один человек не разделял восторгов д'Артаньяна по поводу неба, прохожих и тротуаров. Этим человеком была Мадлен, хозяйка д'Артаньяна.
Когда она увидала, что мушкетер весел, свеж, взоры горячи, а бровь изогнута дугой, она произнесла, разумеется, по этому поводу доброе слово, но это доброе слово мариновалось сутки в ее печали и лишь потом покинуло уста:
– Господин д'Артаньян!
– Что, дитя мое?
Женщин, которых он не опасался, д'Артаньян с удовольствием называл «дитя мое». К прочим обращался «сударыня» или «мадмуазель».
– Вы уверены, господин лейтенант, что устоите на ногах?
– Я убежден в этом.
– Я хочу предложить вам руку.
– Только ради удовольствия ощущать вашу руку, но не ради удовольствия быть на ногах. Здесь справлюсь я сам.
– Это значит…
Д'Артаньян метнул взгляд в сторону Мадлен. Гостеприимная хозяйка была привлекательной, рослой, рыжей, плечистой женщиной, она красовалась в своем корсаже, поворачивая талию словно на подставке, а глаза напоминали свежие виноградины. Это были не синеватые умильно, стреляющие по сторонам глазки, а вложенные внутрь драгоценные камни, сверкающие ярче всего в час печали.
– Вид у вас какой‑то испанский и грустный.
– Я боюсь за ваше здоровье.
– Сейчас оно у меня отменное.
– Увы!
– Увы? Неужто вы хотите, чтоб я только и делал, что умирал?
– Нет, нет, что вы!
И тут д'Артаньян, хоть он и торопился к Мари, навострил уши.
– В чем же дело, дитя мое?
– Дело в том… Дело в том, что я люблю готовить для вас бульоны.
И Мадлен спаслась бегством, не предлагая более мушкетеру ни своей руки, ни мерцания своих глаз. Д'Артаньян нахмурился и, насвистывая мотивчик, который прицепился к нему со времен осады Арраса, заторопился на свидание.
Мы, разумеется, не забыли красотку Мадлен, хозяйку гостиницы «Козочка» на Тиктонской улице, где д'Артаньян обитает вот уже шесть месяцев.
Осиротев к семнадцати годам, Мадлен явилась в Париж из Фландрии с кое‑какими сбережениями и поспешила выйти замуж за некоего пикардийца по фамилии Тюркен. Это был малый с плебейской рожей и бойкими ухватками. Мадлен сочла плебейство скромностью и сделала ставку на бойкость, которой было в достатке. Кстати, Жан Тюркен не пил, не сквернословил, не охотился, не рыбачил и почти не играл в кости.