— Боже мой, ну, конечно, читайте. Добиться такого эффекта и допустить, чтобы все пропало даром? Публика? Что ж, она уже лет пятьдесят ждет сенсации, вот и дождалась!
Выслушав мнение своих гостей, Диккенс пригласил их к украшенному цветами столу, стоявшему за экраном, который служил фоном для сцены убийства, и угостил устрицами и шампанским. Излишне говорить, что он пренебрег советами своих благоразумных друзей и 5 января 1869 года в том же Сент-Джеймс Холле устроил первое чтение для широкой аудитории.
Сначала он читал тот отрывок, в котором Феджин велит Ноэ Клейполу следить за Нэнси. Затем следовала сцена свидания на Лондонском мосту, когда Нэнси выдает Феджина, и так велико было искусство Диккенса, что к этому времени все персонажи стояли перед слушателями как живые. После этого шел отрывок, в котором Ноэ рассказывает Сайксу о том, что ему удалось подслушать, потом — сцена убийства и в заключение — бегство преступника. Диккенс начинал сцену убийства очень спокойно, постепенно сгущая зловещие краски. Лица слушателей бледнели, наступала гробовая тишина, и, наконец, все замирали, парализованные ужасом. Пронзительным фальцетом неслись в зал вопли перепуганной Нэнси, и, когда Диккенс кончил читать, все продолжали сидеть, не шевелясь, еле дыша. «Кошмарные видения», неотступно преследующие убийцу, звучали как трагический финал этой жуткой симфонии. Это было настоящее событие. Каждый, кому довелось присутствовать на таком чтении, запомнил его на всю жизнь, но лишь самые стойкие отважились побывать на нем дважды. Диккенс вложил в эти сцены все свое актерское дарование. Он читал, ни разу не заглядывая в книгу, даже не переворачивая страницы, мгновенно перевоплощаясь в того или иного героя. Один за другим как будто чудом оживали перед слушателями персонажи романа: забавный, хитрый еврей с его елейными прибаутками; лживый, тупоумный Ноэ; разнузданный, жестокий Сайкс; запуганная, истосковавшаяся по добру Нэнси. Чтец произносил последнее слово, и в потрясенном, застывшем зале повисала долгая тишина. Диккенс поворачивался, спускался с подмостков, и, только когда он в полном изнеможении, почти теряя сознание, валился на кушетку в своей уборной, в зале разражалась буря оваций.
Знаменитая актриса не ошиблась: публика и в самом деле дождалась сенсации. В Дублине у входа в зал творилось нечто такое, что только большому отряду полиции оказалось под силу сдержать напор толпы. Специально для Макриди Диккенс выступил в Челтнеме, и после концерта непревзойденный Макбет, ныне совсем уже старенький, явился в уборную и долго молча таращил глаза на Диккенса. Диккенс усадил старого друга на диван, дал ему в руки бокал шампанского и стал шутить, пытаясь разрядить обстановку. Напрасно: Макриди во что бы то ни стало нужно было высказаться.
— Нет, Диккенс... мм... мм... я НЕ ПОЗВОЛЮ... мм... заговаривать мне... мм... зубы. В мое время... мм... в самые лучшие дни... мм... вы помните их, мальчик мой?.. Мм... теперь все прошло — безвозвратно прошло! Нет, то, что я слышал сейчас, это... мм... ДВА МАКБЕТА!
Присутствие Диккенса всегда действовало на Макриди живительно: в тот вечер он тоже удивительно помолодел. Если бы врачи знали, что сцена убийства будет читаться в Клифтоне, они едва ли решились бы в том сезоне рекомендовать этот курорт своим пациентам. «У нас тут эпидемия обмороков... Каждый раз приходится выносить из зала от одного до двух десятков дам, похолодевших и безжизненных. Это становится просто забавным». В модном курорте Бате это обстоятельство никого не смущало — здесь люди и так были холодны как лед и давным-давно не подавали признаков жизни.
— Я только сейчас понял, откуда взялся этот дурацкий старый курятник, — сказал Диккенс о Бате своему импресарио. — Можете мне поверить: его строили выходцы с того света. Вышли из могил, прихватили с собой надгробные плиты, взяли это местечко приступом, ухитрились воздвигнуть город и поселились в нем. Теперь делают вид, что они живые, но из этого решительно ничего не получается.
Повергать людей в трепет, изображать из себя убийцу — такую роль Диккенс играл впервые, и он извлекал из этого огромное удовольствие. «Хожу по улицам со смутным предчувствием, что меня вот-вот схватят и поведут в полицию, — писал он. — В театре все до единого разглядывали меня с нескрываемым ужасом. На преступника, шагающего к виселице, и то так не смотрят... Внушать столь единодушное отвращение — да, в этом есть прелесть новизны! Надеюсь, что это чувство удержится!» Но еще приятней чувствовать, что тебя любят. «Знаете, что здесь больше всего порадовало меня на этот раз? — писал он из Ливерпуля. — Когда бы я ни вышел на улицу, меня обязательно остановят рабочие, чтобы пожать мне руку и сказать, что они хорошо знают мои книги».
Во время каждого чтения он «варился заживо» в лучах многочисленных светильников и рефлекторов и в остальное время старался держаться подальше от газовых рожков и толпы, никогда не останавливался у друзей и под благовидными предлогами отклонял приглашения на банкеты. Правда, одно ему все-таки пришлось принять: 10 апреля 1869 года Ливерпульский муниципалитет устроил в его честь обед в Сент-Джордж Холле. Лорд Даффрин предложил заздравный тост. Лорд Хотон произнес спич, в котором высказал пожелание, чтобы Диккенс участвовал в государственных делах. Диккенс, заявивший однажды, что он не представляет себе, «как хотя бы один уважающий себя человек может спокойными глазами смотреть на Палату общин»! Диккенс, в том же самом году категорически отказавшийся баллотироваться в парламент от Бирмингема и от Эдинбурга! Теперь он вновь подтвердил, что с самого начала посвятил свою жизнь литературе и ничто на свете не заставит его отдать свои силы чему-либо другому. Его вовсе не соблазняет перспектива променять настоящее, живое искусство на бесплодный, выдуманный мир политики. Он оставил об этом письменное свидетельство — и правильно сделал. «К власти (исключая власть разума и добра) всегда больше всего тянутся самые низменные натуры», — писал он в «Нашем общем друге». О нет, его вовсе не привлекала деятельность, неизменно, если верить пророкам, обрекающая на гибель государство и церковь, которые «до того привыкли чувствовать себя обреченными, что живут припеваючи и в ус не дуют». И все же ему еще лучше было бы ограничить свою деятельность и в области искусства, оставив сцену и посвятив себя только литературе. В феврале 1869 года он дорого заплатил за то, что с таким азартом расправлялся с бедняжкой Нэнси: чрезмерное напряжение сказалось на его здоровье, и он опять захромал. Врач предписал ему полный покой, и несколько чтений пришлось отменить. Однако Диккенс, как видно, умел лечить внушением не только других, но и себя, так как через несколько дней, не послушавшись ничьих советов, он уже ехал в Эдинбург... лежа на диване. «Железнодорожное начальство окружило меня таким комфортом, что ехать оказалось удобнее, чем лежать на кушетке в отеле». Он отказался от шампанского и пил во время концертов лишь рюмочку слабого бренди со льдом, но лед ведь не мог прибавить ему способности холодно смотреть на вещи, а этого-то ему и не хватало. Правда, однажды после очередного «убийства» в Эдинбурге импресарио попытался было образумить его. Долби уже не раз замечал, что нервное потрясение, которое Диккенс испытывает, читая сцену убийства, сопровождается какими-то странными явлениями: приступами беспричинного веселья, попытками вернуться на сцену, а иногда безудержным желанием повторить выступление с самого начала. Однажды за ужином Диккенс протянул ему программы предстоящих выступлений — почти везде значилась сцена убийства.
— Приглядитесь к этому списку повнимательнее. Вы ничего не замечаете? — спросил Долби.
— Нет. В чем дело?
— Четыре выступления в неделю. И три раза сцена убийства.
— Ну и что же?
Долби стал горячо доказывать, что это страшно вредно, что после каждого выступления пульс Диккенса и так колеблется между восьмьюдесятью и ста ударами в минуту, а после сцены из «Оливера Твиста» подскакивает до ста двадцати. Долби говорил, что Диккенс губит себя, что люди все равно идут на его концерты, какова бы ни была программа, что сцену убийства следует оставить только для больших городов, что...