Порой в доме Филдсов заходил разговор о литературе, и Диккенс говорил о своих любимых писателях и их книгах: о Кобэтте[198], де Квинси[199], «Французской революции» Карлейля и «Лекциях по этике» Сиднея Смита; о том, что предпочитает Смолетта Филдингу, «Перегрина Пикля» — «Тому Джонсу». «Ни один человек, — сказал он о Томасе Грее, — еще не отправлялся в гости к грядущим поколениям с такой маленькой книжонкой под мышкой». Он был на короткой ноге с Шекспиром и всегда умел вовремя и со знанием дела переврать какую-нибудь цитату из него. «...Уж близок час мой[200], когда к мучительному сернистому газу вернуться должен я[201]», — произнес он как-то, отправляясь на очередное чтение. Говоря о спиритизме, он страшно сердился, что люди могут верить подобному вздору. Но о себе и собственных книгах он говорил неохотно. Он никогда не отменял своих выступлений и читал, даже когда бывал серьезно болен. Однажды Филдс заявил, что за одно это героическое поведение поставил бы Диккенсу памятник. «Не нужно, лучше снесите какой-нибудь старый», — отозвался гость. Только изредка, гуляя вместе со своим хозяином, он мог вскользь вспомнить кого-нибудь из своих героев: «Смотрите, какой-то Памблчук направляется через дорогу к нам навстречу. Как бы удрать!» Или: «Вон идет мистер Микобер! Повернем обратно, чтобы не попадаться ему на глаза». Но чаще всего он рассказывал о смешных происшествиях, о человеческих странностях, о преступниках. «Воображаю, как трудно выбрать тему для разговора с человеком, которого через полчаса должны повесить, — заметил он однажды. — Допустим, идет дождь. Ведь не скажешь ему: „Завтра будет прекрасная погода“. Ему-то что за дело! Я бы, наверное, поболтал с ним о новостях эпохи Юлия Цезаря или короля Альфреда!»[202] Когда турне близилось к концу, у него обострился воспалительный процесс в ноге и хронический насморк, но, несмотря на это, он был в отличном настроении. Миссис Филдс пишет, что лишь однажды видела его раздраженным: когда Долби сказал ему, что пришли какие-то два джентльмена и спрашивают, можно ли им войти. «Нет, черт побери, нельзя!» — воскликнул Диккенс, вскочив со стула. Миссис Филдс казалось удивительным, что столько людей предубеждены против него: «Редко услышишь, чтобы о нем говорили справедливо. Люди как будто не могут простить ему того, что он всегда внушал к себе больше любви, чем другие».
Но этому не стоило особенно удивляться; ведь зависть — не только самое низменное, но и самое распространенное чувство.
Повсюду, особенно в больших городах, возникали серьезные осложнения с продажей билетов. Вечером накануне дня продажи у входа начинала собираться толпа. Те, кому не хотелось дрожать целую ночь от холода, посылали в очередь своих слуг или клерков. Ранним утром улица выглядела так, как будто на ней происходит гигантский пикник. Мужчины, женщины, мальчишки сидели на стульях, лежали на матрасах или прямо на земле, завернувшись в одеяла, и у каждого была с собой закуска и бутылка с питьем. Для бодрости духа очередь пела песни: о Джоне Брауне и «Мы домой не пойдем до утра». В Нью-Йорке очередь галдела, ревела и горланила песни на лютом морозе всю ночь напролет, совсем как тот сброд, который от заката до рассвета бесновался, бывало, у ворот Оулд Бейли накануне публичной казни. Когда открывалась касса, все устремлялись вперед, стараясь пролезть без очереди; тот, кто стоял сзади, оказывался впереди, и завязывалась кровавая потасовка. Но вот на месте происшествия появлялись полисмены (полицию заранее предупреждали о том, что возможны беспорядки) и, усердно орудуя дубинками, наводили порядок. Теперь уже улица напоминала поле брани после кавалерийской атаки. Все это происходило так регулярно, что казалось в порядке вещей. Диккенсовского импресарио Долби поставило в затруднительное положение совсем другое — спекуляция. В одни руки полагалось продавать не более шести билетов. Вначале спекулянты скупали двухдолларовые билеты, предлагая по двадцати шести долларов за штуку. Потом, увидев, как велик спрос, они стали нанимать людей и ставить их в очередь. Таким образом, наиболее оборотливым мошенникам удавалось набирать до трехсот билетов по номинальной стоимости и перепродавать их по баснословным ценам. Стоило им только пронюхать, где и когда назначено чтение, как они слетались отовсюду, подобно саранче, открывали свои «кассы», и начиналась бойкая торговля. Люди, которые не могли позволить себе платить по пятьдесят долларов за пятидолларовый билет, стали думать, что все подстроил импресарио Диккенса, решивший взвинтить цены на билеты, и скоро «во всей Америке не стало человека, которого так проклинали и ненавидели бы, как Долби». Уже под конец гастролей Долби обнаружил, что один из его же работников, приехавших с ним из Англии, не только спекулировал сам, но был подкуплен мошенниками со стороны. Его, конечно, уволили, но дело было не в нем, а в богатых американцах, готовых заплатить своим предприимчивым соотечественникам любые деньги за то, чтобы послушать Диккенса.
Джорджа Долби Марк Твен однажды окрестил «неунывающей гориллой». Это был простецкий малый, циник, как говорится, «душа-человек» — шумный, энергичный и честный. Долгие годы он занимался организацией и проведением концертов, лекций, театральных гастролей — одним словом, самых разнообразных зрелищ, праздников и аттракционов. Из всех знаменитых людей, с которыми ему пришлось иметь дело, он был самого высокого мнения о Диккенсе, утверждая, что никогда еще не встречал такого неприхотливого, веселого, практичного и добродушного человека. В самом захудалом городишке, самой скверной гостинице Диккенс никогда не жаловался, не корчил из себя важную персону, стараясь обратить все в шутку и безропотно мирясь с неудобствами. Он никогда не приказывал и, если ему что-нибудь было нужно, говорил: «Может быть, лучше сделать так-то, как вы думаете?» Если Долби обращался к нему по какому-нибудь незначительному вопросу, он чаще всего отвечал: «Делайте, как знаете, и не приставайте ко мне». Он очень привязался к Долби, бдительно охранявшему своего хозяина от всевозможных поклонников и просителей и нянчившемуся с ним во время болезни, как с младенцем. Говорил Долби громко, не заботясь о красотах слога и не слишком стесняясь в выражениях. Слушая его, Диккенс забавлялся от души. «И где это вас угораздило подцепить такое словечко?» — спросил он, когда Долби объявил ему, что кто-то его «обставил». Импресарио отнюдь не страдал излишней предупредительностью. Редактор одной бостонской газеты обратился к нему с просьбой поместить в его газете объявление о гастролях, обещая за это напечатать любое сообщение, какое Долби пожелает. Ни на обещание, ни на просьбу Долби не обратил ни малейшего внимания. В результате редактор все-таки поместил в своей газете сообщение, но уже из совсем другого источника: «Тип, именующий себя Долби, напился вчера пьяным где-то в городе и учинил драку с каким-то ирландцем, за что был отправлен в полицейский участок». Другая газета — нью-йоркская — советовала: «Пора, давно пора этому олуху Долби удалиться во мрак неизвестности, откуда он вылез на время». Диккенс рассказывал, как его импресарио однажды «приветствовала» очередь билетных спекулянтов: «В Бруклине[203] стоял такой холод, что они развели на улице огромный костер. Улочка была узенькая, застроенная деревянными домами. Вскоре прибыли полицейские и стали тушить костер. Завязалась всеобщая потасовка, и те, кто стоял в хвосте очереди, воспользовавшись моментом, рванулись вперед и, оттеснив тех, кто стоял ближе к дверям, побросали свои матрасы на отвоеванные места и крепко уцепились окровавленными руками за железные прутья ограды. В восемь утра появился Долби с чемоданчиком, в котором он носит билеты, и его тотчас же встретили оглушительным ревом: «Эге-ей! Долби! Так, значит, Чарли дал тебе прокатиться в своей коляске? А, Долби? Ну, как он там, Долби? Эй, Долби, смотри не растеряй билеты! Да поворачивайся же, Долби!» — и так далее и тому подобное. И Долби в этом содоме приступил к делу, завершив его (как обычно) ко всеобщему неудовольствию».