От одного скучнейшего занятия ему не удалось избавиться — Ари Шеффер[166] писал его портрет. «Не могу передать, как это неуютно и неспокойно, — ничто не идет на ум, кроме маленькой Доррит, а тут сиди да сиди без конца». То обстоятельство, что в портрете нельзя было уловить ни малейшего сходства с оригиналом, тоже отнюдь не способствовало более терпимому отношению оригинала к этим сеансам. Надоедали ему и окололитературные попрошайки. «Каждый француз, умеющий составить прошение, непременно пишет такое письмо и отправляет его мне. Но сначала он покупает первую попавшуюся литературную стряпню, напечатанную на бумажных четвертушках (в таких обычно развешивают чай), и, нацарапав на тощем переплете „Hommage a Charles Dickens, L'illustre Romancier“18, вкладывает в грязный, воняющий табачищем конверт. Потом, закутавшись в длинный плащ и обернув шею огромным, как одеяло, кашне, он целыми днями, как убийца, подстерегающий жертву, рыщет вокруг парадной двери и торчит подле железной скобы, о которую мы счищаем грязь с подметок». Но, конечно же, не все свободное время он проводил на званых обедах или спасаясь от парижских попрошаек. Если кому-нибудь из молодых английских литераторов, сотрудничающих в «Домашнем чтении», случалось наведаться в столицу Франции, он знал, что редактор накормит его, напоит, а если надо, то даст и денег в счет будущих статей. Так однажды, рассчитывая раздобыть деньжат, к нему явился Джордж Огастес Сейла и увидел, что хозяин дома сидит в кресле над книгой, сжимая голову обеими руками. Оказалось, что Диккенс твердо решил одолеть третий и четвертый тома маколеевской «Истории Англии» — они только что вышли в свет. Обратив внимание на то, что Сейла «так и благоухает винной лавкой и бильярдной», Диккенс тем не менее одолжил ему пять фунтов стерлингов.
«Домашнее чтение» то и дело требовало присутствия редактора, и Диккенсу не раз приходилось совершать поездки в Лондон. Во время одного такого визита, 11 марта 1856 года, он услышал «по секрету новость, которую даже объединенными усилиями не в состоянии были бы представить себе все подданные Британской империи, — новость непостижимую, грандиозную, подавляющую, потрясающую, ослепительную, оглушительную, сокрушительную и умопомрачительную. Новость, героем которой является Форстер. Узнав ее (от него же самого) сегодня утром, я упал пластом, как будто на меня свалился паровоз вместе с тендером». Секрет, исторгнувший из груди Диккенса все эти громоподобные эпитеты, заключался в том, что Форстер, который слыл среди друзей убежденным холостяком, обручился с вдовою известного издателя Генри Колберна. Тридцатилетняя вдовушка была, во-первых, очень мила и приветлива, во-вторых, недурна собою, а в-третьих, так богата, что это уж просто казалось несправедливым. Правда, если верить Маклизу, от перспективы брака с Форстером ее прелести значительно поблекли. «Клянусь богом, сэр, с этой женщиной творится нечто страшное. Какая порча! — рассказывал Маклиз Диккенсу в мае 1856 года. — В ней нет ни кровинки, сэр, ни тени румянца, голос и тот пропал. Вся она сжалась, съежилась — ее как будто гложет тайное горе. А Форстер, сэр, неистов и буен — такой разительный контраст, что просто деваться некуда. Она, конечно, может когда-нибудь прийти в себя — может пополнеть, может приободриться, может заговорить внятным голосом, но сейчас, клянусь Утренней звездою, сэр, это жуткое зрелище!»
В другой раз, приехав в Лондон по делу, Диккенс оказал большую услугу своему заместителю Уиллсу, устроив его работать к Анджеле Бердетт Куттс. Уиллс должен был помогать Анджеле в осуществлении ее многочисленных благотворительных мероприятий и получать за это двести фунтов в год. Неплохую услугу оказал он и самому себе, купив 14 мая 1856 года дом на Гэдсхиллском холме около Рочестера — тот самый, единственный в мире дом, о котором он мечтал с самого детства. Именно этот дом имел в виду Диккенс-отец, говоря, что когда-нибудь Чарльз, возможно, и станет его хозяином, если только будет упорно трудиться. О том, что дом продается, Диккенс узнал неожиданно и, поторговавшись немного, купил его за тысячу семьсот девяносто фунтов. Многое нужно было починить и переделать, кроме того, дом переходил в его владение только в 1857 году. Диккенс рассчитывал, что будет проводить здесь каждое лето, а на зиму пускать жильцов. Однако судьба распорядилась по-иному.
В начале 1856 года в Париж приехал Уилки Коллинз и поселился рядом с Диккенсом. Спал и работал он у себя, но обедал каждый день у друга, вместе с ним совершал экскурсии и часто ходил в театр. Диккенс придумал сюжет для новой мелодрамы, которую он задумал поставить в Тэвисток-хаусе в канун крещения. Коллинз взялся написать текст, и мелодрама стала главной темой их разговоров. Из месяца в месяц Диккенс упорно работал над «Крошкой Доррит», первые выпуски которой разошлись в сорока с лишним тысячах экземпляров, — такого успеха не имел даже «Холодный дом». Каждому выпуску предшествовал обычный душевный кризис. Ему хотелось то оказаться «среди ослепительных снегов» Сен-Бернардского монастыря[167], то через минуту «вдруг приходило в голову, что нужно немедленно сорваться с места и отправиться в Кале. Почему — не знаю. Стоит мне только попасть туда, как я тут же захочу куда-нибудь еще». Иногда он пробовал спастись от вездесущей «Крошки» бегством: «образы этой книги впиваются мне в мозг, голова гудит, и я собираюсь, как говорится у нас, французов, разгрузить ее, укрывшись в одном из тех незнакомых мне мест, куда меня в сих широтах заносит по ночам».
Он знал, что в такие периоды с ним трудно жить под одной крышей, но все же не мог совладать с душевной тревогой, терзавшей его безжалостно, причиняя ему почти физические страдания. Принимаясь за новый выпуск, «я рыскаю по комнатам, сажусь, встаю, помешиваю угли в камине, смотрю в окно, рву на себе волосы, сажусь писать, не пишу ничего, пишу что-то, рву, ухожу, возвращаюсь. В такие минуты я изверг для всей семьи, я сам себе ужасен!» Он вполне уверился в том, что не найдет покоя на этом свете. «Не знать ни отдыха, ни успокоения, вечно стремиться к чему-то недосягаемому, изнывая под бременем замыслов, планов, тревог и забот! Но как это ни странно, нет сомнений, что именно так и должно быть и что непреодолимая сила влечет и гонит тебя, пока не станет виден конец пути. Гораздо лучше терзаться, но идти вперед, чем терзаться, стоя на месте. А покой, как видно, не каждому суждено вкусить в этой жизни». В первых числах мая 1856 года, когда он сражался с очередной главой романа, его семья собралась домой. Предоставив им делать все по собственному усмотрению, он поехал один в Дувр и там в гостинице «Старый корабль» три дня работал как одержимый и только после этого вернулся в Тэвисток-хаус.
На этот раз он провел в Лондоне немногим больше месяца, успев за это время выступить с речью по поручению Общества содействия художникам. «Под конец каждый из присутствующих одной рукою прижимал к глазам салфетку, а другой лез в карман за бумажником». Затем вместе с семьей он на три месяца уехал в Булонь, где, как и в первый свой приезд, поселился на вилле Молино и тут уж целиком, без остатка ушел в работу над «Крошкой Доррит».
Роман печатался с декабря 1855 по июнь 1857 года, но, как видно, никто, кроме простого читателя, не догадался, что именно в эту книгу Диккенс вложил лучшее, на что был способен. Карлейлю, правда, понравилась сатира на режим правящей партии, но он по обыкновению тут же свел на нет свою похвалу, сказав, что эта сатира «в некотором роде бесценна». Кое-кому из высоких военных чинов, пострадавших от неразберихи, которую Министерство Волокиты вносило в Крымскую кампанию[168], показалась очень правдивой семейка Полипов. Однако ни один из выдающихся современников писателя не понял, что старый Доррит, под видом которого автор изобразил своего отца, кое-что изменив, кое-что преувеличив, — фигура, с которой по тонкости замысла не может соперничать ни один из диккенсовских героев. Лишь он один из всех ведущих персонажей диккенсовских романов с начала и до конца написан с поразительным блеском. Развивая этот образ, Диккенс решительно ни в чем не погрешил против правды. В серьезной английской литературе старый Доррит — самый удачный портрет «во весь рост». А между тем «Блэквудс мэгэзин» не нашел для этой книги лучшего определения, чем «пустая болтовня». Когда этот же эпитет случайно попался Диккенсу на глаза в другой газете, он «был так возмущен, что даже рассердился на собственную глупость». Теккерей заявил, что это «непроходимо глупая» книга, «идиотская дребедень», но ему-то как раз подобное суждение простительно. Дело в том, что он один, вероятно, сумел догадаться (никому другому это не пришло в голову), что Генри Гоуэн появился на свет лишь затем, чтобы выразить мнение Чарльза Диккенса об Уильяме Теккерее. Впрочем, нельзя сказать, что этот портрет так же точен, как, скажем, Скимпол — пародия на Ли Ханта. Вот как, например, относится Теккерей к искусству (Диккенс возражает ему устами Кленнэма): «Кленнэм, мне жаль лишать вас ваших благородных заблуждений. Будь у меня деньги, я бы дорого заплатил за то, чтобы подобно вам видеть все в розовом свете. Увы, я занимаюсь своим ремеслом ради денег. И не я один — все другие художники делают то же самое. Если бы мы не надеялись сбыть свой товар, и притом как можно дороже, мы не стали бы писать картины. Да, это работа, и с ней приходится возиться, но она легче других. Все остальное — пыль в глаза...»