— Aller! Retraite![25]- слышал гетман понятные французские команды, враз согревшие ему душу, как самая теплая настойка в мире. А он уже успел попрощаться с жизнью.
Около двадцати ошалевших казаков бросились на венгерскую пехоту.
— Dlj! Tüz![26]- слышались громкие команды по-венгерски лейтенанта Бартоша.
Залп! Вновь залп! Почти все смельчаки полетели кубарем через головы своих коней. Кому-то пуля вошла в голову, и брызги густой крови обдали его товарища. Тот в ужасе развернул коня, истошно закричав:
— Атамана убили!
Лишь четверо — все, кто остался — развернулись вослед ему и бросились наутек в лес. Кажется, от пуль не было спасения.
Уже готовые умереть, вдруг увидев, как спешно ретируется разбитый враг, четверо полупьяных от боя гусар с забрызганными кровью лицами — один без шлема, другой — раненный в руку, третий — с обломившейся саблей, четвертый — целый, но пеший — замерли, ощетинившись клинками. Кмитич прямо по трупам людей и коней бросился к ним, но гусары не сразу его подпустили, оглушенные боем, понимая лишь, что никого не должны подпускать.
— Я свой! Самуэль Кмитич! Пропустите меня к гетману! — закричал хорунжий. Гусары, поняв, что к чему, расступились. Они уже помогали Кмитичу поднять с земли раненого предводителя и Греффенберга, спасшего жизнь Великому гетману. Подняли с земли и окровавленного Сулиму, все еще сжимающего свою саблю с пучком бурых волос на конце. Теперь все бросились по мосту на другой берег Ослинки вслед ушедшей армии, оставляя врагам пушки, обоз и всех своих павших товарищей.
Трубецкой взирал на бой из седла, стоя на холме, окруженном ельником, наблюдая, как ветер гонит белые клочья последних ружейных залпов вниз по течению речушки, которую он ошибочно считал Шкловкой. Князь угрюмо глядел, как по мосту перебегает последняя группа вражеской армии. В подзорную трубу он хорошо рассмотрел четырех рослых гусар в запыленных шлемах, несущих на скрещенных пиках тучного человека в черном плаще и красно-черной шапке с пером. Рядом бежал человек в коричневом камзоле, поддерживающий за руку гетмана. За ними по мосту в светло-серых зипунах быстро шли пехотинцы, последние ряды которых отступали спиной вперед, выставив свои мушкеты на случай атаки. Отступающие подожгли мост, дым черными клубами начинал скрывать последние ряды литвинов, змеей обвивая переправу, извиваясь над водой и разваливаясь на куски в воздухе. Впрочем, уходящих уже никто не преследовал — казаки грабили брошенный обоз. Посеченная пулями французская конница уходила прочь от заваленного трупами людей и коней берега, увозя своих раненых и убитых товарищей.
— Черт! — князь с силой захлопнул подзорную трубу. — Ушли, шельмы! Опять ушли, мать их!
Урон маленькой армии Литвы был нанесен весьма ощутимый, особенно в командном составе. Погибла почти тысяча человек, погиб храбрый Сулима, погиб польный писарь Великого княжества Литовского Радзиминский, пали немецкие полковники Ганскопф, Путкамер, Оттенхауз… Однако Кми-тичу казалось, что все обошлось куда лучше, чем могло. Ведь мог погибнуть и сам гетман, могла быть разгромлена наголову вся его армия, которую все же удалось сохранить. Но гетман выглядел очень взволнованным. Сидя на скрещенных пиках, он шарил руками по своей свитке.
— Письмо! — прокричал гетман, хлопая себя по лбу ладонью.
— Какое письмо? — повернул к нему лицо Кмитич.
— Письмо от Обуховича! Расшифрованный вариант! Оно осталось в лагере в шкатулке моей жены! Вот же я дурак! Почему не уничтожил сразу, как предписывается! Они найдут письмо, а там все описания недостатков Смоленской форте-ции! Секретная информация высшей степени! Вот же я идиот! Хоть самому себя наказывай!
— Это информация давно уже устарела, пан гетман! — успокоил хорунжий военачальника. — Даже не думайте про это письмо!
— В самом деле! — махнул рукой гетман. Но злосчастное письмо встревожило его не напрасно.
Глава 13 «Огненный всадник»
Михал теперь точно знал, почему ему являлась Черная панна Несвижа. Во время утреннего кофе принесли письмо из Италии, где сообщалось, что его отец Александр Людвик Радзивилл, здоровье которого пошло в Болонье на поправку, вдруг резко зачах и в начале августа умер. Михал уронил фарфоровую чашку на пол. Та разбилась вдребезги. И уж точно — не на счастье. Юный князь бросил все приготовления к войне и поспешил в Италию, чтобы привезти тело отца и похоронить его на родине.
В Венеции, встретившей Несвижского князя теплым и ярким солнцем, Михал не мог удержаться, чтобы не встретиться с другом своей ранней юности Вилли Дроздом, тем самым подающим надежды художником, который уехал к Рембрандту, а недавно перебрался в Венецию, к еще одному голландскому гуру живописи — Ехану Карлу Лоту.
Увидев вечно взлохмаченного и с перепачканными краской пальцами Вилли, Михал на время даже забыл о своем горе и словно опять очутился в детстве.
— Ты подрос и возмужал, — мило улыбался Дрозд старому другу.
— А ты не изменился! — удивлялся Несвижский князь, рассматривая до боли знакомое простое лицо с застенчивым взглядом голубых глаз.
— Ну, почему — кое-что во мне поменялось, — многозначительно подмигивал Михалу Дрозд, — теперь я фламандский живописец Виллем Дрост. Но мало что изменилось, ты прав, — и он тяжело вздохнул. Вилли пожаловался, что после работы с такими великими мастерами как Рембрандт, Вермер и Лот, хотя это было для него великолепной школой, ему трудно выйти из тени образов своих учителей и засиять самостоятельно.
— Я все еще больше ученик, чем маэстро, — говорил Вилли, — в Венеции я снова учусь. Тут своя интересная школа письма маслом. Вот ты, Михал, фламандский метод письма красками знаешь?
— Совсем плохо. Расскажи, — Михал поинтересовался отнюдь не из вежливости. Он любил, когда друг посвящал его в тонкости мастерства фламандских и итальянских художников, чтобы потом самому блеснуть этими знаниями в свете или же применить на практике. Михал увлекался живописью, а фламандские мастера кисти и красок были вообще его кумирами. Михал по-белому завидовал Вилли. Он не раз признавался себе, что будь он, Михал, не Радзивиллом, а простым горожанином, незнатным человеком, то наверняка стал бы живописцем, поехал бы учиться в Голландию или Италию… Михал любил рисовать, правда, никому не решался показывать свои почти детские каракули и втайне мечтал научиться писать по холсту так же, как Вилли. Денег на работы фламандских художников он никогда не жалел, мечтая собрать богатейшую в Европе коллекцию картин голландских мастеров. И он был так горд, что его несвижский друг, простой паренек, тоже стал фламандским художником, учеником самого Рембрандта!
— Фламандский способ в основном такой, — объяснял Вилли, — на белый гладко отшлифованный грунт переводится рисунок с картона, отдельно выполненного рисунка на бумаге. Затем рисунок обводится и оттушевывается прозрачной коричневой краской, темперой или масляной. Уже и в таком виде картины выглядят почти совершенными. А вот итальянцы вместо белого грунта делают цветной. Затем по нему рисуют мелом или углем и не используют картон. Рисунок обводят коричневой клеевой краской, ею же прокладывают тени и прописывают темные драпировки. Затем покрывают всю поверхность слоями клея и лака, после чего пишут масляными красками, начиная с прокладки цветов белилами. После этого по просохшей белильной подготовке пишут корпусно в локальных цветах, в полутенях оставляя серый грунт. Ну, это уже тонкости. Заканчивают живопись лессировками. Я решил попробовать смешать стили.
— И как?
— Не хочу хвастать. Вот, оцени.
С этими словами Вилли подошел к закрытому сукном мольберту и открыл его. Михал остолбенел: в полутемной мастерской словно зажгли фонарь — перед ними сидела полуобнаженная девушка с белой кожей, отражающей солнечный свет. Тело ее светилось в полумраке пропахшей красками комнаты. Девушка была… живой: она застенчиво и чуть игриво опустила глаза, которые, тем не менее, уже кокетливо посматривали в сторону парней, пусть и смущаясь, что двое молодых мужчин рассматривают ее обнаженную грудь. От тела девушки даже пахнуло свежестью молодой белоснежной кожи и еще каким-то чарующим и очень тонким запахом духов. Михал это почувствовал и аж привстал с табурета, чтобы извиниться, прежде чем сообразил, что в мастерской сидит и не девушка-натурщица, о чем он сразу подумал, а уже готовая картина. Ослепительно белое платье упало с груди девушки и ее покатых плеч, голова задумчиво склонилась, темные волосы зачесаны назад, лишь локон игриво падал на гладкое обнаженное плечико. Михалу показалось, что вот-вот подует из открытого окна ветер и сдует этот легкий локон с плеча девушки, разметает ее тонкое, словно паутинка, платье. Кажется, изображение на полотне шевелилось, жило, было не изображением, а окном в другой мир, где сидит эта красавица и слегка грустит, не замечая двух молодых людей, бестыже ее рассматривающих. Дышала обнаженная грудь, а веки вот-вот окончательно приоткроют ее бездонные грустные глаза… Лицо и глаза… Вот что поразило больше всего Михала! Точно так же как Вилли в свои, наверное, неполные семнадцать лет четко ухватил мимолетный смех Аннуси Радзивилл, так же и здесь: лицо девушки было в движении! Она опустила большие печальные очи, но… уже, с легкой, едва заметной улыбкой, как бы реагируя на зов, поднимала их, готовая в следующую секунду бросить заинтересованный взор на окликнувшего ее. Томные грустные глаза и легкая улыбка… Как это удивительно сочеталось на лице девушки!