Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Да што там, давай! — крикнули сзади, и здоровенный туповатый парень Витяня, словно его подтолкнули, шагнул вперед и с мужичьим хаканьем всадил в оскалившуюся морду навозные зубья вил. Еще Гришук успел увидеть, как и Кузька замахнулся своей палкой, а потом его затолкали, затерли в отхлынувшей толпе, освобождая место; только были слышны удары по мягкому и чье-то хриплое, распаленное дыхание.

Гришук, разом озлев и яростно толкаясь, выбрался из толпы, отер сухие глаза. В разных местах пажити добивали собак, качались и сновали фигуры людей, бегали, таскали что-то мальчишки, перекликались. К скотомогильнику осторожно, окольно слетались вороны. Гришук неизвестно почему пошел к грязному бугорку вдалеке, к тому, что всего полчаса назад было игривой хитро-жестокой Волной.

Люди быстро оставляли пажить; и один раз, оглянувшись и еще не дойдя до Волны, Гришук увидел, что поле уже почти пусто, если не считать трупов собак, валявшихся на вытоптанных круговинах тяжелого снега; и только от ближнего, с мокро свалявшейся, вымаранной в крови шкурой уходили торопливо двое мальчишек, поминутно оглядываясь, словно завороженные, один из них тащил непомерно большую дубинку, волок ее еще немного и потом бросил. И Гришук тоже повернул, пошел назад, ко дворам, чувствуя все сильнее за спиной большую умолкнувшую пажить; заторопился, залез по колена в какую-то заплывшую снегом лощинку и стал выбираться, оставляя позади себя зимние колонки следов. И оттого, что выбирался он медленно, а все ушли с пажити и даже мальчишки успели отойти далеко, и еще оттого, что невдалеке лежали мертвые собаки с вытянутыми закосневшими лапами и вдавленными в бурый снег головами, — он тоскливо пугался и все в нем немело от какого-то недетского одиночества, такого же пустого, как и тогда, когда эти собаки катали и рвали его на  к о с о в о й  дороге…

Он выбрался наконец на дорогу и направился было к проулку, поскорее домой. Но ему мешало что-то сделать так, потому что он видел, как у двора Харина собралась толпа и не расходилась. Там что-то неладно было, и он понял — Лютый еще жив. Он не то чтобы обрадовался этому, а просто ему показалось, что там может по-иному все быть, и пошел туда.

Харин только что пришел с работы. Он стоял обочь всех, засунув руки в карманы кургузых ватных штанов, и его красное, как у многих белобрысых, лицо и маленькие пронзительные глазки медленно и неотвратимо наливались неприязнью, и он уже не давал себе труда скрывать это.

— Слышь, да брось ты ломаться — што тебе, не один черт, как мы его оттуда выковырнем, — говорил Понырин, сообщнически обводя всех насмешливыми и дерзкими, после недавнего азарта, глазами. Он будто торговался. — Ну, пульну я разок, крыша, чай, не обвалится. В целости, говорю тебе…

— Не велю я тебе стрелять в катухе, не проси. — Харин отчужденно отвернулся, зябко повел плечами. — Вас только допусти — вы и в избу попрете, шленды непутевые. Ни страху божьего, ничего… делом бы лучше занялись.

От покровительственных, будто походя, поныринских спросов (ты, мол, хоть и хозяин тут, а ради обчего дела подвинься), он все больше злился, прямо-таки волком глядел.

— Ладно-ть, Петрович, что уж… Дай нам этого, седьмого, добить, мы и уйдем, — примирительно, с малой долей заискивания сказал Боборыкин. Он удовлетворенно отдувался, торжествовал. — Зачин хорош был — дело за кончинами. Позволь, это самое…

— Седьмова?! — Харин даже побледнел. Он и не предполагал того, что было на пажити. — Да вы что это… Н-ну! — сказал он, помолчав и не зная, что еще крикнуть или сделать. — Да вы что ж это, душегубы, — тихо, совсем тихо сказал он, и растерянность никак не могла сойти с его отекшего враз, бесформенного сейчас лица, — бога забыли, да?

— Да будет тебе! — неожиданно крикнул Понырин, и губы его плаксиво дернулись. — Мы ж не кого-нибудь — детишек это… оберегаем! У самого — трое, а туда же… Разум надо иметь.

Харин растерялся еще больше, даже глазами сморгнул; и потом, словно за соломинку хватаясь, выговорил:

— Не велю стрелять… катух вам не пажа. — Он старался, чтобы это вышло у него по-хозяйски твердо, но голос сорвался, подвел; и он почти выкрикнул Понырину в лицо, уже изображая твердость:

— Только стрельни у меня, подлюка, испробуй!..

Топорщась от гнева, Харин повернулся, кольнул людей злыми недоверчивыми глазами и зашагал, не вынимая рук из карманов, к дому. Подошел к невысокому заднему крыльцу, обернулся и высвободил руку, погрозил пальцем. — Только стрельни, кровопроливец! Июды!.. Грех этот вам… он не отмолится!

И, помедлив и обведя всех зажегшимся откровенной ненавистью взглядом, плюнул и скрылся в сенях.

— Ну вот, — сказал Понырин насмешливо, с еще не остывшей сварливостью, — вот и свяжись с такими хмырями. Они рехнулись, а ты их слушай. Не надо бы его ждать, и хозяйки не спрашивать. Не стреляли — а теперь вымани его, туды иху…

Конюх стоял тут же, все глядел вслед Харину; а при последних словах Понырина взял из послушных рук соседа вилы, давнул их на излом, проверяя прочность, и молча пошел к двери сарая, где в дальнем углу за деревянной перегородкой засел Лютый. Первая попытка с налету взять матерого пса на вилы обошлась одному мужику не бог знает как хорошо: Лютый, чудом миновав выставленные вперед вилы, в темноте сбил его с ног, прокусил руку до кости и снова убрался в свой угол.

И теперь вся толпа стояла вокруг, с суеверием и любопытством поглядывая на темный дверной проем сарая, ждала чего-то, а может, и растягивала зрелище, находя удовольствие в приподнятой суете этой, в разговорах, предположениях и ожидании — тем более что пес теперь никуда от нее не денется…

Пантелеев, щуря глаза, заглянул в сарай, постоял, привыкая к темноте, невнятно выругался. Стоявшие во дворе сгрудились у входа, кое-кто тоже пытался заглянуть туда. Разговоры как-то сами собой стихали, наступала выжидающая тишина, и Гришука опять стала схватывать за сердце та давешняя тоска, ожидание боли, такое, что захолонуло все внутри: будто бы его били, мучили, а вот теперь, передохнув, вознамерились снова… Он заработал локтями, головой, проталкиваясь боком в плотной толпе к середине. Кто-то ругнул его, а один из взрослых приподнял его суконный малахай и, проговорив с жесткой веселостью «Эт-то те в науку», дал щелбана — не больно, но обидно. Гришук уже не обращал внимания на такие мелочи, а все лез и лез, ему надо было обязательно пролезть.

Когда он очутился вблизи двери, Пантелеев как раз шагнул туда, приглядываясь в темноту и выставив вилы; и Гришук отчетливо услышал, даже почувствовал всем собой, как медленно, низко, с тихой угрозой зарычал Лютый в глухом своем углу. Конюх вызывающе тряхнул вилами, перехватываясь удобнее, на мгновение оглянулся назад, показав бледное, с резко зачерневшими, странными глазами лицо; и в них, в лице и в глазах этих, еще жила какая-то последняя усмешка страдания и подневольности, и неожиданно затравленная злоба на оставшихся снаружи, будто бы выбравших и пославших его убивать…

И Гришук все понял. Он вспомнил вдруг, как позапрошлым летом он и Кузька играли на проросшем яркой плотной муравой широком подворье. Играли с тремя вислоухими пузатыми щенками, что принесла Кузькина Косматка. Щенята (недели три от роду, с недавно прорезавшимися глазами) смешно, боком трусили по двору, путаясь неуклюжими толстыми лапами в траве и тыкаясь мягкими мордашками во что ни попало, тонко по-детски тявкали от восторга и шевелили из стороны в сторону бархатистыми, еще вялыми хвостами. Кузька, когда сердился, легонько постегивал их прутиком, и тогда они обиженно и недоуменно повизгивали, неловко вертелись на месте, не боясь замахнувшейся руки, потому что не знали, что с ними делают и кто это делает. Злея от их бестолковости, Кузька стегал их больнее, иногда просто жестоко; а они лезли к нему и под него, спасаясь от чего-то быстрого и больного, чего даже не успевали рассмотреть, и ему приходилось, сидя на корточках, отодвигаться, а они все бежали, лезли под него… Потом одного щенка отец Кузьки оставил, а тех утопил (просто побросал их за ненадобностью с крути на середину реки, и они, возясь, неясно шевелясь в воде, всплыли раза два мокрыми шкурками наверх и пропали в веселом, сверкающем бликами перекате). Отец держал за шиворот взбесившегося Кузьку, растерянно говорил: «Да ты што… ты што, рехнулся никак, змееныш?! Ты ж мужик, елки зеленые, а?..» — даже испугался; а Кузька рвался, дико, по-взрослому, ругался, и искусал, и раздерябал ему всю руку… Кузька уже через неделю ожил от побоев и бегал как ни в чем не бывало; Гришук, сразу кинувшийся тогда к перекату, ничего не нашел там. А вот теперь дядя Пантелеев не хочет, но идет убивать Лютого — зачем, за что?! — а Лютый рычит, уже не сдерживая рвущейся к двери угрозы, готовый оборвать этот клокочущий в горле хрип последним прыжком.

41
{"b":"218741","o":1}