— Я никогда не смогу танцевать в такой обстановке, среди собак и попугаев. Объясни ей это. Пригласи ее к себе завтра. Пусть она назначит час!
Штейнбах с секунду думает. Потом, не изменяя ни одного слова, передает артистке, что сказала Маня.
Лица обеих женщин вспыхивают румянцем. Их глаза встречаются.
«Так вот ты какая!..» — как бы говорит растерянное лицо Изы.
И сдвинутые брови Мани как бы отвечают: «Я не хочу быть другой».
— Но постойте. Я подумаю. Я никуда почти не выезжаю. Впрочем, днем…
— …Я могу работать только вечером, — твердо говорит Маня. — Днем моя душа тускла. Как артистка, вы это поймете. И если бы вы согласились…
Иза молчит. Ее глаза искрятся, погружаясь в зрачки Мани. За этим тоном она чувствует что-то, с чем нельзя не считаться. Сейчас только она спрашивала себя, что нашел Штейнбах в этой девушке? Почему выбрал ее из всех других? Она вчера еще, прочитав его записку, удивилась странной фантазии, возникающей у этих русских, — учиться искусству мимов. Как будто этому можно учиться? Как будто она сама — дочь прачки, почти нищая — училась чему-нибудь?
Но сейчас встают сомнения. Просыпается любопытство. Не только банальное женское любопытство. Но интерес артистки. Она смотрит на Маню без улыбки, широко открытыми глазами. «Днем моя душа тускла… В этой фразе много сказано.
— Хорошо. Я приеду. Назначьте час.
Уже в дверях, когда под оглушительный лай собак и крики рассерженного какаду они выходят из салона, она вдруг вспоминает. И алчный огонь сверкает опять в ее глазах.
— Вы понимаете, конечно, что при этих условиях гонорар».
— Дура! — кричит ей сердитый попугай, которому собаки не дают заснуть.
— Милый Бакко, — говорит она попугаю. — Как можешь ты чему-нибудь мешать?
И в первый раз, нахмурив брови, она с удивлением оглядывает эту комнату, которая час назад казалась ей последним словом роскоши и вкуса.
В обширном кабинете Штейнбаха весь пол покрыт ковром и мебель отодвинута. В углу рояль. Электричество дает только мягкий полусвет. Камин пылает.
Свернувшись в клубочек, поджав ноги, в старинном вольтеровском кресле сидит Иза. Она закутана в мех. Волной упали на низкий лоб ее черные жесткие волосы. Глаза ее, устремленные на Маню, искрятся.
Она стоит посреди комнаты в светло-голубой газовой тунике. Руки, шея и ноги обнажены. Волосы схвачены греческим узлом на затылке. Она смотрит вверх.
Странные звуки Грига в тихой игре Штейнбаха строят что-то новое в ее душе. Она никого не видит. Она вспоминает. В прошлое погрузился ее взор. Утонула в нем душа ее, растворилась. Она ждет. Легкий трепет ожидания дергает ее губы и концы пальцев в опущенных руках. Глаза застыли, неподвижные. Зрачок разлился. Она ждет. Сейчас зазвучат вдали шаги Того, кто несет радость забвения. И под ногой его заалеют цветы.
Вдруг воздух затрепетал от полета Валькирий… Они мчатся, прекрасные, свободные. Маня видит их там, высоко. Она слышит, как бьют их крылья, как рассекают они воздух.
Руки ее взмахнули. Вот она закружилась, понеслась по комнате в какой-то стихийной потребности движения, в какой-то дикой радости, вдруг забившей ключом в ее сердце. Волосы упали и разметались. Запылало лицо. Она видит черное небо, огромные звезды. В лицо веет степной ветер. И Любовь, светлая и радостная, и желание, темное и жгучее, глядят ей в глаза из прошлого, обнявшись, как брат с сестрой. И разделить их нельзя…
Вдруг мрачный аккорд… И жизнь замирает.
А звуки, темные и трагические, льются, как подавленные рыдания. Жуткие диссонансы вплетаются в аккорды и сеют Ужас.
Смерть входит, как царица, и гасит жизнь ледяным дыханием… Зигфрид умер. Гибнет радость.
Маня медленно, шаг за шагом, отступает назад, в глубь комнаты, с трагическим лицом, с вытянутыми руками, как бы защищаясь от Неизбежного.
Вся подавшись вперед, жадно полуоткрыв губы, глядит Иза в это лицо… Целая гамма оттенков прошла по нему сейчас… Отчаяние. Немой вопль тоски… Изогнулась линия бровей…
Вдруг руки падают. Глаза меркнут. Уста сомкнулись с горечью. Голова свешивается на грудь.
Маня неподвижно застыла, как надгробное изваяние. А торжественные, глубокие звуки говорят о Вечности в Беспредельном.
…Сердце Штейнбаха бьется. Ему вспоминается ночь самоубийства. Он видит лицо Изы. Он чувствует ее волнение.
«Это было самое трудное, — думает он. — Сейчас конец».
Задрожали новые звуки, высокие-высокие и чистые.
Там, выше облаков, в лазури родились они. И зазвенели, как песня небес, непонятная людям. Как с горных высот бежит серебристый ключ, так спускаются эти звуки в темную долину печали, в нашу жестокую жизнь. Мечты, не знающие осуществления. То, что снится каждому из нас на заре и забывается под вечер. Это сны безумцев. Вечные загадки, на которые нет ответа. Белый лебедь Лоэнгрина. Светлая улыбка рыцаря Грааля.
…«О, постойте! Возьмите меня с собой!.. — говорят Манины глаза. Поднимите меня над большой дорогой жизни, — вы — безгрешные!»
И с лицом, полным экстаза, она идет на цыпочках, все выше поднимая руки — вся порыв и движение — как бы силясь взлететь на крыльях души за таинственным Лоэнгрином. За белым лебедем нашей Мечты.
Все земное отпало. Все прожитое забылось.
Серебряные звуки дошли до предельной черты. На крыльях лебедя Лоэнгрин перенесся за грани — земли. И скрылся из глаз людей навеки.
И прозрачные звуки растаяли…
Руки Мани опускаются. Она оглядывается, как бы просыпаясь.
Вдруг с криком Иза срывается с кресла и кидается ей на грудь. Забыты расчеты, самолюбие, мелочная зависть. Художник в ее душе торжествует над женщиной.
И только теперь Маня очнулась. И чувствует свою победу.
…Они остаются вдвоем… Наконец!
Вся разбитая пережитым, Маня лежит в кабинете. Камин пылает, но ей холодно. Теплый плед окутал ее всю. У нее нет сил переодеться.
Штейнбах ходит на цыпочках. Боится сделать лишнее движение. Он тоже потрясен. Он не ждал подобного исполнения. Иза права. Чему ей учиться? Полгода, много год Некоторые приемы техники, несколько пластических поз. Изучить национальные танцы. И она будет артисткой.
— Она меня растрогала, — говорит Штейнбах, подсаживаясь у кушетки, на ковре, и целуя холодную руку Мани. — Я никогда не ждал от нее такой непосредственности. Что значит истинная артистка! Но ты была удивительна, Маня. Нет, я не прибавлю ни слова больше! Ты знаешь все.
Ее пальцы слабо гладят его лицо.
— Марк, я обязана тебе моим успехом. Я ничто без тебя!
— Что ты говоришь? Ты смеешься надо мною?
— Ты так дивно играл! Почему разгадал ты все, что я думала, когда стояла посреди комнаты и ждала? Ждала того, что пережила уже один раз, давно. И только с тобою… Как будто твоя душа шепталась с моею… И поняла, что нужно мне…
Они долго молчат.
— Маня, — говорит он с волнением, с которым тщетно силится совладать. — Через год ты будешь артисткой. Помнишь ты недавно сказала, что хотела бы отплатить мне чем-нибудь за любовь. Она не требует награды, конечно, и я не расплаты со мною прошу…
— Марк, почему ты дрожишь? Чего боишься?
— Твоего ответа, Маня. Ты знаешь, что моя жизнь принадлежит тебе. Но я хотел бы большей близости, иной формы. Не для себя. Но чтоб оградить тебя от грязи. Ты до сих пор живешь за хрустальной стеной и не знаешь, что такое жизнь. Она сомнет тебя своими лапами, если ты и Нина останетесь одинокими. Тебе нужен друг, защитник. Артистке даже более, чем всякой другой, трудно быть одинокой. Вокруг тебя будут травля, сплетни… Боже мой! Я так близко знаю этот мир! У нас, в двадцатом веке, не научились еще уважать женщину. И чем выше она поднялась силой таланта, тем озлобленнее кидают в нее комьями грязи.
Она кладет пальцы на его губы.
— Словом, ты просишь меня быть твоей женой?
Она чувствует, как он замер в ожидании ее ответа Но она долго молчит, усталая и пресыщенная реальностью после сна наяву.