Петя, я не приду к вам. Мне тяжело вас видеть. И не хватает духу присутствовать при вашем свидании. Если ты еще не разлюбил меня, исполни мою последнюю просьбу: не говори ему ни слова о моей тайне. Я верю в его любовь. Он ничего еще не знает. О матери можешь сказать все. Я верю в его любовь. Он от меня не отречется. Скажи ему, что я больна и что я его жду.
Анна Сергеевна читает без конца эти строки. Чего-то ищет в них. У нее в глазах замер ужас.
Звонок.
Петр Сергеевич с трясущимися губами кидается в сени. Анна Сергеевна входит в столовую. Она крестится маленькими быстрыми движениями.
— Очень рад, — говорит Нелидов, входя.
И целует руку Анны Сергеевны.
Та не ожидала и растерянно отдергивает ее.
Нелидов зорко оглядывается. Залитая светом комната, блестящая скатерть на столе, заботливое убранство его — все это производит впечатление уютности и покоя. Сердце его, трепетавшее так тревожно, пока он подъезжал к таинственному дому, начинает биться ровнее.
И какие славные, честные лица у них обоих! Немного суровое лицо у брата. Но какая застенчивая, прекрасная улыбка у этого Пети! А у сестры лицо подвижницы.
Улыбаясь сам, он садится за стол, на предложенное ему место, и берет из рук Анны Сергеевны стакан чаю. Как хорошо вздохнуть полной грудью! Он так много перестрадал за это время, вдали от Мани! От ревности и сомнений.
— Ужасная погода! — робко говорит Анна Сергеевна. — Вы далеко остановились?
— В Лоскутной. Да, после нашего юга перемена довольно ощутительная. А где… Мария Сергеевна?
— Она нездорова. Она просила вас заехать к ней потом. Вот адрес…
— Как? Разве она живет не с вами?
— Нет. У нас ей слишком тяжело, — мягко, но спокойно говорит Петр Сергеевич. — Болезнь матери требует тишины. Мы всегда старались удалить Маню из этой обстановки.
Лед сломан. Со вздохом облегчения Нелидов доверчиво обращается к доктору.
— Вам Мари говорила, конечно, о моем… намерении? Я буду вам очень благодарен, если. вы откровенно…
— О, конечно! Вы можете вполне рассчитывать… Я ничего не смею скрыть от вас.
Они глядят друг на друга. У обоих дергаются губы. И легкий трепет в пальцах. Анна Сергеевна вся сжалась, словно стала меньше. И прячется за самовар.
— Итак?.. — бледно улыбаясь, лепечет Нелидов.
Петр Сергеевич мешает ложечкой в стакане. Ложка жалобно звенит. Как будто плачет.
— Болезнь нашей матери называется folie circulaire или же folie à double forme [67].
Он выжидает секунду и говорит дальше, растягивая и как бы взвешивая слова, чтоб унять трепет, который от рук поднимается к сердцу.
— Меланхолия, длившаяся у нее месяцами, сменялась манией. Промежутки между заболеваниями были сначала продолжительны. Настолько, что больная считалась выздоровевшей окончательно. И самая болезнь не выражалась резко. С годами она обострилась. Светлые промежутки становились короче. Последние три года она почти не приходила в себя. У нее теперь ярко выраженное слабоумие.
Молчание. Но такое глубокое, как будто комната пуста. Как будто нет в ней трех людей, у которых мучительно бьется сердце.
Петр Сергеевич бросает беглый взгляд на лицо Нелидова, и ложечка в его стакане звенит опять быстро и жалобно.
— Эта болезнь вообще не поддается лечению. Крафт-Эбинг дает известный процент выздоровления. Но эта цифра гадательна. Надо проследить целую жизнь пациента. Разве это возможно? Вообще, немецкие психиатры, с Крепелином во главе, склонны к более оптимистическим выводам. Они и в вопросе о наследственности расходятся с французской школой.
— А вы?
Нелидов весь подался вперед. Его глаза жалки. Ресницы Петра Сергеевича опускаются. Ложечка его смолкает внезапно. Он вынимает платок и отирает им выступивший на лбу пот.
— Я верю французской школе, давшей нам такой громадный материал, такие подавляющие выводы. Верю Шарко и Ферэ. Помешательство передается, как чахотка. Пощадив одно поколение, болезнь с большей силой обрушивается на другое. Очень жаль, что у нас закон не ограждает общество от размножения душевнобольных. Я верю, что это будет одной из лучезарных целей грядущего прогресса. Верю, что люди сами дорастут когда-нибудь до сознания необходимости жертвовать своим счастьем, как теперь жертвуют жизнью на войне и на баррикадах. Но у природы есть свой бич в борьбе с преступным эгоизмом и легкомыслием людей. Этот бич — вырождение. Ангел смерти отмечает, как в Содоме, крестом дома, куда вошел грех. И дети гибнут, искупая ошибки отцов.
Лицо Петра Сергеевича сурово и прекрасно. Глаза сверкают. Голос горит глубоким волнением. Каждое слово выстрадано, выношено. Это голос фанатика.
Нелидов закрывает глаза. Он чувствует, что все рухнуло.
— Вы значит… думаете, что Мари…
— Да, — твердо перебивает Петр Сергеевич. — Если чаша минует ее — ее дети погибнут. Они обречены.
Долгая пауза наступает опять за этими словами. Слышно, как тикают стенные часы, как меланхолически поет самовар. Как ветер, налетая порывами, бросает в окна снежную пыль.
Тихий звук, загадочный и неживой, родится вдруг в напряженной тишине. Еще… Еще…
Смолкает.
Анна Сергеевна выпрямилась. Ее широко открытые глаза глядят на брата.
Нелидов поднимает голову. На этот раз слышит и он. Вой, глухой и сдавленный, тяжкий и долги! как стон, полный ужаса и тоски, врывается Я8 явственно. И замирает вдали…
Анна Сергеевна встает. Нелидов видит ее лицо. Опустив голову, она спешит.
Те же звуки, но еще зловещее и длительнее, вползают в комнату.
Нелидов оглядывается на темные окна. Но в то же мгновение Анна Сергеевна выходит из столовой. И в распахнувшуюся дверь на этот раз явственно вливается волна загадочных звуков. Неживых, стихийных словно. Но жутко похожих временами на человеческий стон.
Нелидов чувствует, что ноги его дрожат. Он хочет заговорить. Но губы его дергаются беззвучно. Почему он понял сразу, что это… Почему?
Петр Сергеевич встает. Резкая, глубокая морщина легла между его бровей, делая его лицо суровым и старым.
Нелидов показывает на дверь.
— Это… это…
— Да. Это больная. Это моя мать. Извините. Я сейчас. Я должен ее видеть. Впрочем… вам, наверно, тяжело здесь оставаться? В сущности… я сказал все. Вы сами увидите Маню… Вы знаете, что ей надо сказать.
Он жмет руку Нелидова и спешит к больной.
Но в ту же минуту из-за стены доносится нечеловеческий исступленный визг. Целая вакханалия звуков, ужаса которых не передашь никакими слоями. Которые надо слышать хоть раз, чтобы понять. Которые, раз услыхав, не забываешь до смерти.
Схватившись за голову, Нелидов выбегает в переднюю.
Дверь хлопает за ним. Метель бьет в лицо. Ветер рвет с него шляпу. Валит его с ног. Ноги его дрожат. н стоит одну секунду на крыльце, растерявшись, ничего не сознавая. Потом бежит вперед.
— Николенька! Ты?!
Из мглы вырастает фигура. Женские руки хватают его за плечи.
— О, какое счастье! Мы чуть не разошлись. Я так бежала. Я не могла высидеть. У меня такие предчувствия… Николенька, счастье мое! Деточка моя дорогая. Ты весь дрожишь? Пойдем, пойдем скорее…
— Мари… Это ты? Какой ужас, Мари! Твоя мать…
— Молчи! О, молчи! Ты знаешь… Ты все знаешь теперь. Но не отталкивай меня, Николенька! Разве я виновата? Разве мы не любим друг друга? Не говори мне ничего! Пощади меня.
Они то стоят, схватившись за руки. То бегут, крепко держась один за другого в этой жуткой, слепой ночи, под крутящейся метелью.
Силуэт пролетки внезапно обрисовывается на углу.
— Прокачу, сударыня!
— Давай!.. Давай… Николенька, садись! Поедем ко мне!
Она берет его голову в руки, целует его лицо. Снежинки тают под ее губами. О, схватить бы и унести! Дальше от этого горя! От этих страданий!
— Мари… Мари… Какой ужас!
— Молчи!.. Молчи!.. Не надо… Мы вместе. Я никому не дам тебя в обиду. Я сделаю все, что ты скажешь, Молчи и верь в меня. Закрой глаза! Как холодны твои руки! Милые руки… Я их согрею сейчас… вот тут, у груди моей. Дай их сюда. Не бойся! Верх закрыт. И метель! Нас никто не видит…