– Десять лет тому назад. –
Але уже восемь лет, Сереженька!
– Мне страшно Вам писать, я так давно живу в тупом задеревенелом ужасе, не смея надеяться, что живы – и лбом – руками – грудью отталкиваю то, другое. – Не смею. – Вот все мои мысли о Вас.
Не знаю судьбы и Бога, не знаю, что им нужно от меня, что задумали, поэтому не знаю, что думать о Вас. Я знаю, что у меня есть судьба. – Это страшно. –
Если Богу нужно от меня покорности, – есть, смирения – есть – перед всем и каждым! – но, отнимая Вас у меня, он бы отнял жизнь – жизнь, разве ему ‹недописано›
А прощать Богу чужую муку – гибель – страдания, – я до этой низости, до этого неслыханного беззакония никогда не дойду. – Другому больно, а я прощаю! Если хочешь поразить меня, рази – меня – в грудь!
Мне трудно Вам писать.
Быт, – всё это такие пустяки! Мне надо знать одно – что Вы живы.
А если Вы живы, я ни о чем не могу говорить: лбом в снег!
Мне трудно Вам писать, но буду, п. ч. 1/1 000 000 доля надежды: а вдруг?! Бывают же чудеса! –
Ведь было же 5оe мая 1911 г. – солнечный день – когда я впервые на скамейке у моря увидела Вас. Вы сидели рядом с Лилей, в белой рубашке. Я, взглянув, обмерла: «– Ну, можно ли быть таким прекрасным? Когда взглянешь на такого – стыдно ходить по земле!»
Это была моя точная мысль, я помню.
– Сереженька, умру ли я завтра или до 70 л‹ет› проживу – всё равно – я знаю, как знала уже тогда, в первую минуту: – Навек. – Никого другого.
– Я столько людей перевидала, во стольких судьбах перегостила, – нет на земле второго Вас, это для меня роковое.
Да я и не хочу никого другого, мне от всех брезгливо и холодно, только моя легко взволнов‹анная› играющая поверхн‹ость› радуется людям, голосам, глазам, словам. Всё трогает, ничто не пронзает, я от всего мира заграждена – Вами.
Я просто НЕ МОГУ никого любить!
Если Вы живы – тот кто постарается доставить Вам это письмо – напишет Вам о моей внешней жизни. – Я не могу. – Не до этого и не в этом дело.
Если Вы живы – это такое страшное чудо, что ни одно слово не достойно быть произнесенным, – надо что-то другое.
Но, чтобы Вы не слышали горестной вести из равн‹одушных› уст, – Сереженька, в прошлом году, в Сретение, умерла Ирина. Болели обе, Алю я смогла спасти, Ирину – нет.
С‹ереженька›, если Вы живы, мы встретимся, у нас будет сын. Сделайте как я: НЕ помните.
Не для В‹ашего› и не для св‹оего› утешения – а как простую правду скажу: И‹рина› была очень странным, а м‹ожет› б‹ыть› вовсе безнадеж‹ным› ребенком, – все время качалась, почти не говорила, – м‹ожет› б‹ыть› рахит, м. б. – вырождение, – не знаю.
Конечно, не будь Революции –
Но – не будь Революции –
Не принимайте моего отношения за бессердечие. Это – просто – возможность жить. Я одеревенела, стараюсь одеревенеть. Но – самое ужасное – сны. Когда я вижу ее во сне – кудр‹явую› голову и обмызганное длинное платье – о, тогда, Сереженька, – нет утешенья, кроме смерти.
Но мысль: а вдруг С‹ережа› жив?
И – как ударом крыла – ввысь!
Вы и Аля – и еще Ася – вот всё, что у меня за душою.
Если Вы живы, Вы скоро будете читать мои стихи, из них многое поймете. О, Господи, знать, что Вы прочтете эту книгу, – что бы я дала за это? – Жизнь? – Но это такой пустяк – на колесе бы смеялась!
Эта книга для меня священная, это то, чем я жила, дышала и держалась все эти годы. – Это не КНИГА. –
‹…›
Пишу Вам в глубокий час ночи, после трудного трудового дня, весь день переписывала книгу, – для Вас, Сереженька! Вся она – письмо к Вам.
Вот уже три дня, как не разгибаю спины. – Последнее, что я знаю о Вас: от Аси, что в начале мая было письмо к М‹аксу›. Дальше – темь…
– Ну –
– Сереженька! – Если Вы живы, буду жить во что бы то ни стало, а если Вас нет – лучше бы я никогда не родилась!
Не пишу: целую, я вся уже в Вас – так, что у меня уже нет ни глаз, ни губ, ни рук, – ничего, кроме дыхания и биения сердца [13; 282–284].
Ариадна Сергеевна Эфрон:
Издавна и нежно повелось – Марина звала Сережу Львом, Лёве, он ее – Рысью, Рысихой; сказочные эти клички вошли в домашний, семейный наш обиход, привычно подменяя подлинные имена, и так – до самого конца жизни. Маринины тетради испещрены Сережиными «львиными» рисунками; уходя, а чаще всего – убегая («утапатывая», как говорил Лев из сказки) – в университет ли, по бесчисленным ли делам, Сережа набрасывал силуэт Льва: благодарного, пообедавшего, с толстым пузом, или – привычно-тощего, вскакивающего в последний вагон уходящего поезда; Льва, плачущего крупными слезами или смеющегося во всю пасть – чтобы Марина, раскрыв тетрадь, улыбнулась ему вслед, принимаясь за работу…
Марина же часто подписывала свои письма к Сереже и ко мне заглавной буквой «Р» и рисовала – в виде росчерка – длиннохвостую дикую кошку или только ухо ее, с кисточкой, – чуткое ухо Рыси… [1; 228]
Марк Львович Слоним. В записи В. Лосской:
Марина Ивановна мужа очень любила. Любовь эта была сложной. Это была любовь женщины к долголетнему спутнику жизни. У нее было также некое материнское покровительство, чувство, что она должна работать за него и для него [5; 162].
Марк Львович Слоним:
МИ не только воспитывала детей, варила, стирала, убирала, но и зарабатывала – ее гонорары занимали главное место в бюджете семьи. Она все это принимала, о Сергее Яковлевиче заботилась, как о больном ребенке, ему безраздельно доверяла, видела вокруг его головы ореол идейной прямоты и честности. Эта вера так ее ослепляла, что, живя бок о бок с мужем, она и не подозревала, как далеко он зашел не только в политических взглядах, но и в своих тайных действиях [1; 340].
Константин Болеславович Родзевич. В записи В. Лосской:
С Сергеем Яковлевичем у Марины были отношения отвлеченные (где-то она об этом говорит); в ее отношении к нему было и материнское чувство, и дружба. Чувство долга? Нет, у нее не было никакого сознания, что существует ее долг как жены. У нее было к нему скорее большое дружеское чувство, она высоко его ценила. Но он был для нее слаб. Она не разлюбила его, просто она с ним не была связана ни страстью, ни долгом, ни бытовой зависимостью (в этом плане, наоборот, был полный беспорядок). В сущности, она же от него и ушла. В последнее время они уже не жили вместе – поэтому между ними не произошло ни сентиментального, ни бытового разрыва. Они просто оказались врозь.
Каждый жил своей жизнью, не разрывая полностью с другим, но и не понимая его.
Сергей Яковлевич, вероятно, знал об увлечениях Марины и допускал их… во всяком случае, не боролся против. Была некая путаница в их жизни. У Сергея Яковлевича были некоторые связи и увлечения, но небольшого размаха. И он никогда не разлюбил Марину. Он в ее жизнь не вмешивался, отчасти из доблести, отчасти по слабости.
Вообще между Мариной и Сережей отношения были очень отвлеченные, без физической близости. При всей своей духовной чистоте и даже уме и благородстве, он был слаб, в плане бытовом, и мирился с этим. И это его нежелание мешать Марине обратилось в полное нежелание и даже невозможность помочь ей. А физическая любовь в отношениях Марины и Сергея Яковлевича не играла никакой роли [5; 89].
Марк Львович Слоним. В записи В. Лосской:
Она была ему верна всегда, даже когда была неверна физически [5; 162].
Марина Ивановна Цветаева. Из письма А. С. Эфрон. ‹В Севжелдорлаг.› Москва, 18 мая 1941 г., воскресенье:
Дорогая Аля! Сегодня – тридцать лет назад – мы встретились с папой: 5го мая 1911 г. Я купила желтых цветов – вроде кувшинок – и вынула из сундучных дебрей его карточку, к‹отор›ую сама снимала, когда тебе было лет четырнадцать – и потом пошла к Лиле, и она конечно не помнила. А я всё годы помнила, и, кажется, всегда одна, п. ч. папа всё даты помнит, но как-то по-своему [13; 426].