Андрей Седых (псевдоним, настоящее имя Яков Моисеевич Цвибак; 1902–1994), писатель, журналист:
Рукопожатие ее было крепкое, почти мужское. Засмеялась:
– Это меня Макс Волошин научил, так крепко руку пожимать. Я до Макса подавала руку как-то безразлично – механически, сбоку… Он сказал: «Почему вы руку подаете так, словно подбрасываете мертвого младенца?» Я возмутилась. Он сказал, что нужно прижимать ладонь к ладони, крепко, потому что ладонь – жизнь [1; 378–379].
Ариадна Сергеевна Эфрон:
Новые отношения с новыми людьми у Марины начинались зачастую с того, что, заметив (а не то и вообразив) искорку возможной общности, она начинала раздувать ее с такой ураганной силой, что искорке этой случалось угаснуть, не разгоревшись, или, в лучшем случае, тайно тлеть десятилетиями, чтобы лишь впоследствии затеплиться робкой заупокойной свечкой.
Разумеется, Марина была способна и на «просто отношения» – приятельские, добрососедские, иногда даже нейтральные – и искру возможной (а по тем, эмигрантским, временам и обстоятельствам, пожалуй, и невозможной) общности искала и пыталась найти далеко не в первом встречном.
Однако современное ей несоответствие отзыва – зову, отклика – оклику, уподоблявшее ее музыканту, играющему (за редчайшим исключением) для глухих, или тугоухих, или инакомыслящих, заставлявшее ее писать «для себя» или обращаться к еще не родившемуся собеседнику, мучило ее и подвигало на постоянные поиски души живой и родственной ей [1; 209–210].
Екатерина Николаевна Рейтлингер-Кист:
Знакомясь, отворачивала голову и едва отвечала. Постепенно (если что-то заинтересовало) голова с профилем оборачивалась en face, но если неприемлемое, то кроткая улыбка (одновременно неуловимо язвительное в ней), и наповал уничтожала собеседника своей репликой – молниеносной, острой, отточенной и часто блестяще парадоксальной. Круг людей, которых она признавала (и которые ценили ее), был очень невелик [1; 287].
Вадим Леонидович Андреев:
М. И. никогда не встречала нового человека просто, но всегда играя некую роль и всегда стараясь показаться не такою, какой она была, худшею, чем на самом деле: «полюби черненькую, беленькую всякий полюбит». И многих, конечно, отпугивала. Но те, кто сквозь игру умел разглядеть настоящего человека и большого подлинного поэта – поэта во всем – и в жизни, и в чудачествах, и в ненависти, и в любви, привязывались к ней крепко и надолго [3; 173].
Нина Павловна Гордон (урожд. Прокофьева; 1908–1997), приятельница А. С. Эфрон. В 1930‑е гг. секретарь Михаила Кольцова в журнально-газетном объединении (Жургаз), потом К. М. Симонова. Из письма А. С. Эфрон. 1961 г.:
Меня она покорила сразу простотой обращения. И тогда (в 1939 г. – Сост.), и много раз потом – все всегда было с ней просто [1; 441].
Зинаида Петровна Кульманова:
Так, например, она однажды в редакции захотела пить. Пока я собралась поискать стакан, Марина Ивановна взяла стакан из-под карандашей, высыпала карандаши на стол, налила тут же в этот стакан воды из графина и выпила [1; 496].
Семен Израилевич Липкин:
Беседуя, мы медленно, как в ее стихотворении, шли по замоскворецким улочкам и переулкам, мимо складов, которые когда-то были храмами. Марина Ивановна сначала всякий раз крестилась, потом перестала. Вдруг, с той простотой, которая была свойственна Руссо или Толстому, она сказала, что ей нужно в уборную. В Москве это и сейчас проблема, а в те годы – почти неразрешимая. Я задумался. Вспомнил, что сравнительно недалеко, на Большой Полянке, я как-то заприметил здание райисполкома, и утешил мою спутницу:
– Придется потерпеть минут двадцать.
Повел Марину Ивановну наугад переулками и к большой радости скоро увидел заветное административное здание. Не знаю почему, но я уверенно вел Марину Ивановну по длинному коридору, не обращая внимания на встречных чиновников и посетителей-просителей, и нашел то, что ей нужно было. На улице Марина Ивановна меня спросила:
– Все москвичи так поступают?
– Только те, кто уважает райисполкомы.
Я хотел ее рассмешить, но Марина Ивановна как бы меня не расслышала. ‹…›
С тех пор как мы встретились у Охотного ряда, прошло не менее шести часов. Я спросил Марину Ивановну, не проголодалась ли она. Марина Ивановна кивнула головой. А я еще утром запланировал, что поведу ее в «Националь», предвкушал удовольствие – вкусно ее накормить, выпить коньячку, – деньги у меня тогда водились. Но, когда мы вышли из музея, Марина Ивановна заметила рядом, на улице Грицевец, столовую. Вывеска сообщала, что столовая принадлежит «Метрострою».
Оказалось, что вход в нее открыт для всех. Я ужаснулся. Я хорошо понимал, что собой представляет эта столовая, и туда я поведу волшебную поэтессу, парижанку? Но как я ни убеждал Марину Ивановну не вступать в обжорку, в двух шагах – «Националь», она заупрямилась. Мы открыли дверь.
Нас обдал пар, мутно дышавший кислым запахом квашеной капусты. Я усадил Марину Ивановну за свободный столик, о котором в прошлые времена написали бы: «сомнительной чистоты». Сейчас он был несомненно грязен. Сомнительной чистоты был поднос. Я встал с ним в небольшую очередь. Меню: щи суточные, мясные котлеты из хлеба с разваренными макаронами, зеленовато-желтая жидкость под названием «компот». Все это Марина Ивановна уплетала без брезгливости, даже с некоторым удовольствием [1; 502–503].
Марина Ивановна Цветаева. Из письма Ю. П. Иваску. Кламар, 4 июня 1934 г.:
Вы спрашиваете: любимая еда. Разве это важно? Ненавижу каши, все, кроме черной, и даже в Москве 1920 г., в самый лютый голод пшена – не ела. А так, очень скромна и проста, ем всё, и даже мало отличаю, чем во времена нашей дружбы сердечно огорчала Мирского (страстного едока и ценителя, как, часто, очень одинокие люди) водившего меня по лучшим – тайно, знатовщицки (знатовщически) – лучшим – ресторанам Парижа и Лондона. – «Вы всё говорите! – сокрушенно воскликнул однажды он, – и Вам всё равно, что есть: Вам можно подложить сена!» – Но не пшена. –
Никогда не выброшу ни крохотнейшего огрызка хлеба, если же крошки, – в печь и сжечь. Корка – в помойке – ЧУДОВИЩНО, так же как опрокинутый вверх дном хлеб или воткнутый в хлеб – нож. Меня из-за этого в доме считают скупой (объедки), я же знаю, что это – другое. Непритязательность и от отца и от матери: не снисходившей, не снижавшейся до любимого блюда (вообще – протестантски и спартански!) не подозревавшего, что может быть НЕ-любимое.
Как отношусь к пожиранию мяса? Чудесно, т. е. охотно «пожираю» – когда могу, когда не могу – обхожусь. (Всё мое отношение ко всему внешнему миру, т. е. ко всему, что со мной здесь может хорошего случиться, ко всему хорошему – в не – в этом одном слове «обхожусь», и даже теперь кажется уже вправе сказать: – обошлась.) [9; 392–393]
Ида Брониславовна Игнатова, соседка М. И. Цветаевой в Москве в 1940–1941 гг. (Покровский бульвар, 14):
Очень не любила городской транспорт. На 7‑й этаж нашей квартиры чаще поднималась пешком, без лифта [4; 159].
Ариадна Сергеевна Эфрон:
Боялась высоты, многоэтажности, толпы (давки), автомобилей, эскалаторов, лифтов. Из всех видов городского транспорта пользовалась (одна, без сопровождающих) только трамваем и метро. Если не было их, шла пешком [1; 145].
Наталия Викторовна Резникова:
Марина любила делать подарки, и у меня чудом сохранилось подаренное ею ожерелье. В нем много от нее самой: коричневый, любимый ее цвет и дерево (Сивилла) [1; 384–385].