Кружат и кружат знакомые призраки... И как не вспомнить об апельсинах и о знаке Рака! Нет, хватит! Ну убирайся, память окаянная! И ты, брат, исчезни наконец!
Она и Берта точно сделаны по одной мерке.
В тот первый вечер Ванесса подошла к пианино чем-то очень опечаленная, и мои глаза зацепились за нее раз и навсегда. Меня как током ударило, и от моего былого спокойствия ничего не осталось. И хотя я твердил себе, что все знаю сам, и давно, и что другие тоже все знали, ее вены напряглись, и игла не могла войти. «Тут ни ум, ни тело не помогут делу», — сказал я себе с усмешкой, но вопреки всему, точно потеряв разум, готов был броситься в эту пучину, а тем временем глаза мои буравили ее и пальцы помимо воли затарабанили «Гимнлюбви»[11]. Нет, какое там опомниться!Надо положишь все силы, чтобы это мгновение попало в кровь и стало отравой, нужна самая точная доза морфия. Она ответила мне взглядом, в котором можно было прочесть: «Плохие времена, плохие времена!» А я все равно почувствовал, что у меня из-под ног уходит земля, что моя игла никогда не войдет в вену, а раз никогда, мне не жить. Вот с тех пор все и пошло в облом... Точно на меня озлилась судьба.
Ванесса и Берта, Рак и апельсины, да уйди прочь, окаянная память. И ты, брат, так и не понял, что успеха можно добиться только при полном спокойствии. Ну а теперь уходи!.. Стакан в руке, водка в утробе, винные пары бушуют в черепушке». Куда бредут эти слепцы? Господи, куда они бредут?
ГЛАВА III
Я еще не допил первую рюмку текилы, когда этот зануда Хименес — надо же ему было сесть напротив меня! — стал мне рассказывать какую-то дурацкую историю, у него их миллион... Хавьер вдохновенно играл довольно красивую вещь, наверно «Балладу для Аделины», а вокруг пианино, как всегда ближе к ночи, понемногу собирался народ, все мы, кто в ту пору потерял почву под ногами, или, как у нас говорят, «ползал по жизни на карачках». Каждый пытался что-то найти здесь, в баре, каждый прятался (прятался!) от чего-то своего, от своих чудовищ: к примеру, этот хмырь, чилиец (я говорю о Гонсало, который льет слезы над болеро «Семь ножевых ударов», есть еще и второй), наверное, от каких-то угрызений совести, а Рикардо-социолог, видимо, от превратностей судьбы, толкнувшей его на скользкий путь, ну а жалкая Рут — от своей галопирующей старости, да у всех что-нибудь свое, и сам я, похоже, шизанулся от своих бесплотных поисков.
— Ты все равно не поверишь, — говорит мне Хименес, повышая голос, видимо, чтобы все слышали, — почти никто из друзей не принимает всерьез мои слова. Но на этот раз — железно, на этот раз я действительно женюсь!
Я смотрел на него без всякого интереса. Этот Хименес, по-моему, один из тех самоуверенных болванов, с которыми непременно во что-нибудь вляпаешься.
— Вот и хорошо, — сказал я, усмехнувшись, и, заведомо зная, что мои слова больно заденут его, добавил: — Вот и хорошо, Хименес, ну просто великолепно, значит, теперь одной шлюхой больше для твоих приятелей.
Двое или трое из «постоянных» с испугом смотрят то на меня, то на Хименеса, будто ждут, что тот вытащит свою «пушку» и всадит в меня — по заслугам! — парочку пуль. Старая «Катари» опасливо и не без удовольствия захихикала, невольно выдавая свою неприязнь к Хименесу, ну а этот старый хрен с седой бородой ничего не заметил, он всецело был занят молоденькой девушкой — почти подросток! — с которой притащился на сей раз. Самую неожиданную реакцию выдал, по-моему, оскорбленный Хименес. Он уткнулся глазами в свою рюмку и, нахмурясь, должно быть, прокручивал в голове мои слова, искал подходящий ответ, обдумывал своими куриными мозгами, как ему быть. И в эту минуту, наверняка чтобы снять напряжение, Хавьер, умница, взяв несколько легких пассажей, сказал мне:
— Слушай, Усач, может, споешь «То был обман»?
Я покосился на Хименеса (а ну как выстрелит в упор?) и взял микрофон. «Все забывается...» — начал я слащавым голосом и благополучно пропел до конца мое любимое болеро. Однако время от времени поглядывал на Хименеса, чье упорное молчание и какой-то безучастный вид внушали мне тревогу. Вернув Хавьеру микрофон, я попросил его сыграть «Печальную примету» — это тоже болеро нашего маэстро Каррильо из Оахаки[12] — и залпом выпил остаток двойной текилы, которую мне принес Гойито, самый молоденький из официантов. Почти за всеми столиками, редко расставленными по залу, сидели парочки, а вокруг пианино, в этом заповедном уголке, куда не каждого пустят, — где были мы, повязанные в эти минуты моей дурацкой и злой шуткой, — оставалось лишь одно свободное место, рядом с Гонсало, с этим чилийцем, который не то что говорить — даже слышать не хотел о Чили, а зачем? Здесь, в Мексике, оно спокойнее, ни проблем, ни тревог. Но я вам не пустобрех какой-то, слава богу, знаю этих эмигрантов из Чили, из Аргентины, из Уругвая, и, по-моему, все они — стоящие люди, но этот быстро освоился, зараза, и ему, как говорится, сто раз плевать — родина не родина. Забавно, однако, что на свободное место плюхнулся вдруг блондинистый детина, наверняка иностранец, сейчас откроет рот, и с первого слова все будет ясно. Ну вот, пожалуйста, только я подумал...
— Одна уиски с соуда, — повернулся он к Гойито, который сразу метнул в меня вопрошающий взгляд: мол, это что за птица? А я ему в ответ глазами: «Погоди, друг, не мельтеши, посмотрим, что нам делать с этим задастым нахалом, с этим вонючим гринго, мать его за ногу...» Тут я кивнул на свою пустую рюмку, и когда Гойито, молодец, вышел из-за стойки с «highball» для гринго, на подносе была и вторая рюмка двойной текилы — для меня.
Хименес наконец поднимает голову и молча, с явной досадой, смотрит на меня. При его глупости он вполне мог не понять смысл моих слов. Я, пожалуй, продолжу игру и не раскрою карты. Этот лопух даже представить себе не может, что на самом-то деле мне очень нравятся проститутки, а стало быть, чем раньше он женится, тем лучше. Насчет «чем раньше, тем лучше» я ему скажу попозже. Нет, правда, я с ними знаюсь чуть ли не с самого детства, ну положим, с юных лет, когда я говорил нашей Шефине[13], что у нас с Эстебаном срочное задание, а сам, как только выскакивал на улицу, тотчас — раз! — и в кузов какого-нибудь грузовика, а спрыгивал в порту, где в этот час рыбаки и матросы спешили в таверны, к поджидавшим их ночным бабочкам. Однажды моему приятелю Эстебану кто-то дал свою машину на время, и мы, подхватив грудастенькую бомбошку, отправились с ней на побережье, в тот домик, где сегодня старый Басаньес, точно брошенная лодка на приколе, часами не сводит печальных глаз с залива. Она нас ублажала больше суток, и за это время мы втроем управились с двумя бутылями рома, с бутылкой текилы и с огромным куском копченой ветчины, которую мой приятель увел из хозяйской кладовой и которую мы резали навахой. Днем по нескольку раз мы все трое нагишом скатывались по песчаным дюнам к воде и с восторгом плескались в теплых и ласковых волнах. Стояла нещадная жара, и с нас катил пот. Что только мы не вытворяли с этой Ракель, а когда в бутылке не осталось ни капли текилы, мы, потихоньку трезвея, отправились на том же «Р5» в порт.
— Ну а сколько вы мне дадите? — спросила эта пышечка, когда мы уже въезжали на ту улицу, где чуть более суток назад встретили ее у чьих-то дверей.
— Бабок не получишь, у нас их нет, — сказал я. — Но зато получишь вот это! — Я схватил ее за сиськи и так впился губами в ее губы, что она чуть не задохнулась.
— Ну погодите, козлы! — крикнула Ракель, вылезая из машины.
— За всех, ваше здороувье! — крикнул гринго, расплываясь в улыбке. — За вас, пьянист!