— Не знаю. Она из Ньюри. — Я уже думал о том, как шлю Амелии сборники песен на кассетах, как пишу ее адрес самым аккуратным почерком, представлял, как она слушает их в своей спальне.
— Не потеряй ее. У вас будут красивые дети.
— Мама! Мы же знакомы всего…
— Тут никогда не знаешь. — Что-то промелькнуло на ее лице, быстро, словно тень птицы на воде. — Никогда не знаешь.
У Дина миллион мелких братьев и сестер, и поэтому его родителям плевать, где он. Сейчас он, наверное, уже на пляже, готов воспользоваться подвернувшейся возможностью.
— Мам, мне пора. Я пойду, ладно?
Я почти вскочил со стула, готовый бежать через дюны. Она схватила меня за руку:
— Подожди. Я не хочу оставаться одна.
Я с надеждой взглянул на тропу, ведущую к «Уилану», однако по ней никто не шел.
— Папа и девочки вернутся с минуты на минуту.
Мы оба понимали, что это не так. В «Уилане» собрались все отдыхающие: Дина сейчас играет в мяч или с визгом носится вместе с другими детьми; папа играет в дартс, Джери, наверное, сидит на стене и с кем-нибудь флиртует.
— Я хочу кое о чем с тобой поговорить. Это важно.
Меня переполняли мысли об Амелии, в крови закипал дикий запах моря. Там, за дюнами, меня ждали ночь, сидр, смех и тайны. Я подумал, что мама хочет поговорить о любви, девушках или — не дай бог — о сексе.
— Хорошо, но только не сейчас. Завтра, когда вернемся. Мама, серьезно, мне пора — у меня встреча с Амелией.
— Она тебя дождется. Останься со мной. Не оставляй меня одну.
В ее голосе, словно ядовитый дымок, появилась первая нота отчаяния. Я вырвал свою руку, будто обжегся. Завтра, дома, я буду готов к этому разговору — но не здесь, не сейчас. Несправедливость ситуации ударила меня как бичом по лицу, я был оглушен, ослеплен, рассержен.
— Мама, не надо.
Она все еще протягивала ко мне руки:
— Майк, пожалуйста. Ты мне нужен.
— Ну и что? — вырвалось у меня. Я задыхался; мне хотелось вытолкнуть ее за пределы своего мира. — Как же меня задолбало заботиться о тебе! Ведь это ты должна обо мне заботиться!
Она потрясенно раскрыла рот. Солнце золотило ее седину, делая ее молодой, сверкающей, готовой раствориться в слепящих лучах заката.
— О, Майк, Майк, мне так жаль…
— Да, знаю. Мне тоже. — Я ерзал на стуле, пунцовый от стыда и упрямства. Мне еще сильнее захотелось убраться оттуда. — Забудь. Я не хотел.
— Неправда. Хотел, я знаю. И ты прав — ты не должен… О Боже. О, мальчик мой, прости меня.
— Все нормально, все в порядке. — Яркие цвета вспыхивали в дюнах, бежали к воде; перед ними вытягивались длинноногие тени. Раздался девичий смех: я не мог разобрать, Амелия это или нет. — Можно, я пойду?
— Да, конечно. Иди. — Ее рука мяла подол юбки. — Не волнуйся, Майк, больше такого не будет, обещаю. Хорошего тебе вечера.
Я вскочил, поднял руку, чтобы пригладить прическу, и провел языком по губам, проверяя, чистые ли они. Мать схватила меня за рукав.
— Мам, я должен…
— Знаю. Я на секундочку. — Она притянула меня к себе, прижала ладони к моим щекам и поцеловала в лоб. От нее пахло кокосовым маслом для загара, солью и летом.
Потом все винили отца. Мы — он, я и Джери — старались сохранить наш секрет, и у нас слишком хорошо это получилось. Никто даже и не подозревал, что иногда мама плакала целыми днями напролет, что могла несколько недель не вставать с постели, только лежала и таращилась в стену. Однако в те времена соседи заботились друг о друге — или следили друг за другом, это как посмотреть. Вся улица знала, что она по нескольку недель не выходила из дому, что бывали дни, когда она едва могла выдавить «привет» или, опустив голову, бежала прочь от любопытных взглядов.
Взрослые пытались быть чуткими, однако в каждом соболезновании был скрыт вопрос; парни в школе даже не старались. Все хотели знать одно: прятала ли она синяки. Если оставалась дома, значит, ждала, пока срастутся переломанные ребра? Если она вошла в воду, значит, до этого ее довел отец?
Взрослых я затыкал холодным взглядом; одноклассников, которые слишком наглели, избивал до полусмерти, пока сочувствие ко мне не иссякло и учителя не стали оставлять меня после уроков за драки. А ведь я должен был возвращаться домой вовремя, чтобы заботиться о Дине и заниматься домашними делами, — на отца рассчитывать не приходилось, он и говорил-то с трудом. Тогда я и начал учиться самоконтролю.
В глубине души я не винил их за вопросы. Это было похоже на обычную тягу к грязным секретам, но даже тогда я понимал, что дело в другом. Они хотели знать. Как я и сказал Ричи, причинно-следственная связь — это не роскошь; отними ее, и мы окажемся парализованными, будем цепляться за крошечный плот, который плывет по бурному бесконечному черному морю. Если моя мать могла броситься в воду «просто потому», значит, так могла сделать и их мать, и они сами — в любую ночь, в любую минуту. Если мы не видим последовательности, то складываем фрагменты вместе, пока она не появится — поскольку нам это нужно.
Я дрался с ними потому, что они видели неправильную последовательность, а рассказать им правду я не мог. В одном они были правы: ничто не происходит само по себе. И только мне было известно, что в смерти матери виноват я.
Много времени прошло с тех пор, как я научился жить с этим. Это потребовало стольких усилий и боли. Избавиться от этого знания я не мог.
«Нет никакой причины». Если Дина права, значит, жить в этом мире нельзя. Если она ошибается, если мир нормален и с оси слетела только странная галактика у нее в голове — значит, все это произошло из-за меня.
Уже возле больницы я обернулся к Фионе:
— Вам нужно зайти к нам и дать официальные показания насчет браслета.
Она на секунду зажмурилась.
— Когда?
— Сейчас, если не возражаете. Я могу подождать, пока вы передадите вещи сестре.
— Когда вы собираетесь, — кивнула она в сторону здания, — сообщить ей?
Арестовать ее.
— Как можно быстрее. Скорее всего завтра.
— Тогда я приду потом. А до тех пор я должна быть с Дженни.
— Вам будет легче, если вы зайдете сегодня вечером. Прямо сейчас вам будет нелегко с Дженни.
— Да, наверное, — ответила Фиона бесцветным голосом. Она вылезла из машины и пошла прочь, держа мешок для мусора обеими руками и отклоняясь назад, словно он слишком тяжелый, чтобы его нести.
* * *
Я загнал «бумер» в гараж и дожидался у крепостной стены, притаившись в тени, словно шпана, чтобы смена закончилась и парни ушли домой. А потом я отправился к старшему инспектору.
О'Келли все еще сидел за столом, в круге света, отбрасываемого лампой. На кончике его носа висели очки для чтения, и он водил ручкой вдоль строк бланка показаний. Уютный желтый свет подчеркнул глубокие морщины вокруг глаз и в углах рта, а также седые пряди; О'Келли выглядел стариком из книги сказок, мудрым дедушкой, который знает, как все исправить.
За окном небо окрасилось в насыщенный зимний черный цвет, и в углах, вокруг неровных штабелей из папок стали скапливаться тени. О таком кабинете я мечтал в детстве — и сейчас я должен был запомнить его навсегда, до мельчайших подробностей.
Я шевельнулся в дверном проеме, и О'Келли поднял голову, на долю секунды став усталым и печальным. Затем его лицо превратилось в ничего не выражающую маску.
— Детектив Кеннеди, — сказал он, снимая очки. — Закрой дверь.
Я закрыл дверь и остался стоять до тех пор, пока О'Келли не указал ручкой на стул.
— Утром ко мне зашел Куигли, — сказал он.
— Он должен был предоставить это мне, — ответил я.
— Я ему так и сказал. Он изобразил святую невинность и ответил, что не доверяет тебе.
Вот гаденыш.
— Скорее хотел изложить свою версию первым.
— Ему не терпелось утопить тебя в дерьме. Но вот в чем штука: да, Куигли может исказить правду, но я никогда не слышал, чтобы он что-то выдумал от начала до конца. Слишком боится за свою шкуру.