Зуттер и сам не знал зачем, но когда в свете нехорошего подозрения попытался перечитывать свои заметки, то обнаружил человека, стоявшего к фон Бальмоосу ближе, чем ему, Зуттеру, хотелось бы. «Вы друг друга стоите». Теперь Зуттер так не считал. Шесть лет спустя и сам-то становишься другим! Именно столько времени он не видел фон Бальмооса. Скорее всего, заметка, под которой не была проставлена дата, была написана в 1993 году, когда Ялука отбывала первый год заключения, вероятно, после поездки в Сильс, то есть в сентябре. Должно быть, Зуттер совершил с художником прогулку к камню Ницше, куда того неудержимо тянуло.
«И вдруг, подружка, стало двое нас». Стишок этот был вполне к месту, если приложить его к отношениям между художником и сидевшей в тюрьме в Хиндельбанке Ялукой, которую Йорг навещал раз в неделю в обществе маленькой Зиглинды. Вряд ли у девочки нашлось бы доброе слово для матери, убившей ее отца. Но она мешала любовникам (если это слово еще годилось для выражения их отношений) обмениваться своими чувствами, что, как помнилось Зуттеру, приносило облегчение и ей, и Йоргу. Для фон Бальмооса отпущенный на свидание час был сущим адом, надо было высидеть его в унылом помещении, к тому же в присутствии надзирательницы, и при этом не забывать о ребенке и держать себя в руках.
Зуттеру казалось странным, что именно Лео настояла на таком наказании для всех участников; сама она ни разу не сопровождала мужа и девочку в Хиндельбанк. Она бывает там, сказала Руфь, но одна. С ней Ялука может говорить и потом чувствовать облегчение.
Неудивительно, что во время прогулки Йорг возмущался уготованной ему ролью, которая связывала его по рукам и ногам. С еще большим ожесточением говорил он об успехе, который этот процесс принес ему как художнику и который унижал его в собственных глазах. Спрос, вызванный его рисунками обнаженного женского тела, был для него еще одним наказанием, которое он, ввиду внезапно возросших обязанностей, вынужден был взять на себя.
— Как поживаешь? — спросил я его.
— Я потерпел крах.
— Крах в «Вальдхаусе»?
— А где же еще? Но свою зависть оставь при себе.
Он жил тем, что писал логотипы для фирм. В образе членов наблюдательного совета, главных управляющих и финансистов. Этими «шедеврами» они украшали стены своих кабинетов и, теша тщеславие, любовались ими, как любуются собой в зеркале. С точки зрения искусства там не было ничего, кроме приглаженной пустоты. Главное, они узнавали себя. С искусством это не имело ничего общего. Скорее, с презрением к искусству. Только так он мог служить этим господам. Но они ничего не замечали и радовались, как дети, что получились на портретах похожими. Мошенники в дорогих костюмах, только и всего. Только такими и могли быть эти мастера скрывать свои прибыли.
Я вспоминаю о более раннем периоде, когда он, после своих коллажей из всякого хлама и лома, снова обратился к предметному искусству, чтобы, по его словам, «наделать в нем дыр». «Образ как взрыв заложенной в нем идеи», «раздвигание рамок». Помнится, тогда его вещи хорошо продавались.
«И весьма кстати, — сказал он, — мне надо было заплатить за фабрику. А когда я въехал в просторную мастерскую, о которой мечтал всю жизнь, с живописью было покончено. „Сплошные дыры“ — так я прокомментировал конец холодной войны. После взрыва пришла пустота. Из картины вылетели обрамляющие ее края. Холст превратился в черную дыру. Я стегал ее кнутом, каким погоняют верблюдов, обмакнув его в белую краску. Потом я стал писать матовые стекла, обвешал ими целые залы. Но публика не пришла. С таким же успехом я мог выставить сломанные телевизоры. Что я и сделал. Фабрика стала походить на ломбард. Крах производителя дешевки. Я нарисовал на экранах птичек. Они не полетели. Вспомни, что ты видел, глядя ребенком в полевой бинокль? Ничего ты не видел, а что видел, было размыто. Таким было мое искусство. Ну ладно, кризис, но, в конце концов, должен же быть какой-то результат. Надо изобрести искусство заново, хорошо. Но не следует забывать, что не все может называться искусством. И вот мастер видит, что даже до халтурщика ему еще далеко. Следующая картина на удалении в несколько световых лет. Если будешь сидеть без дела, никогда ее не напишешь».
Портреты, которых он стыдился, стали его спасением, не только в финансовом отношении. Он обнаружил, что еще не разучился писать красками. Боссов поставляла ему Лео, это были клиенты, с которыми она занималась дыхательной гимнастикой. В искусстве они ничего не смыслили, зато могли расплачиваться счетами с шестизначными цифрами. «Я даже голого короля не одену своей кистью, если он заплатит мне меньше ста тысяч». Они не могли поддержать его престиж художника, зато держали на высоте цену его произведений.
— И что же поддерживает твой престиж? — спросил я.
— Ничто. Но я еще могу написать портрет этого «ничто», хотя бы в форме владельца концерна. Мистический процесс.
— Ты никогда не любил людей, — заметил я.
— Если и так, то мы не так уж и отличаемся друг от друга. Я, по крайней мере, еще не погубил ни одну женщину. Но сейчас вынужден платить за двоих, поэтому надо ковать железо, пока горячо.
В июле, продолжал Йорг, он начал в Балтиморе портрет одного господина из «Селера», сейчас заканчивает его на своей «фабрике». Господин каждый раз позирует ему всего пару минут. Минута его жизни стоит семь тысяч долларов. Художнику он платит за сеанс всего пять тысяч и потому уверен, что внакладе не остается. Увековечивает свой образ за вполне приемлемую цену.
— А что это за «Селера»? — спросил я.
— Не говори, что впервые об этом слышишь. Хуго, представляющий в своем лице Human Genome Project[17], и «Селера», частное предприятие господина Вентера, пытаются, соревнуясь друг с другом, раскрыть секрет человеческой наследственности, но каждый действует независимо от другого. Хуго в одиночку трудится на благо человечества и результаты поставляет в Интернет, «Селера» же предпочитает гоняться за результатами, которые можно запатентовать. Через пару лет они оба хотят полностью раскрыть нашу наследственность, тогда в руках у них будут все средства, с помощью которых они смогут если не улучшить реально существующих людей, то хотя бы создать усовершенствованную, легко управляемую модель человека. Если тебе довелось хоть раз видеть бесконечные столбцы букв, выражающих геном, — а это сплошной дадаизм, — ты поймешь, что искусство уже не имеет никаких прав, любое искусство, Эзе, кроме одного-единственного: господа, творящие это, все еще хотят видеть свои портреты на стене… Ромео и Джульетта ушли в прошлое, их место занимают Хуго и «Селера», эта фантастическая пара гипервремени. История — такой же пройденный этап, как и любовь. С искусством покончено. Понимаешь? Эгоистический ген — вот новая Тора. Мириады цифр устраняют наше маленькое человечество, ликвидируют нашу историю. Нам досталась всего лишь роль третьего лишнего. Потом уже не будет ничего. Ничего, кроме детских игр праздной ностальгии, кроме уличного искусства для обывателей. Последняя рыночная ниша накануне глобального конца.
— А как поживает Ялука? — поинтересовался я.
— Ах, знаешь ли, любовь в мастерской — это ведь тоже искусство, — ответил он.
Зуттер поднял голову от своих заметок. Через сползшие на нос очки он не сразу разглядел свой маленький сад. В момент, когда взгляд собрал наконец отдельные детали в единый образ, в глаза Зуттеру бросился незнакомый предмет. То ли птица сидела в самой нижней развилине вишни, то ли это было осиное гнездо? А может, болезненный нарост на стволе? Или застрявший в развилке мяч? Зуттер не без труда поднялся с кресла и вышел во двор. Яркое солнце на несколько мгновений ослепило его. Неуверенным шагом он добрался до угла сада, тряхнул деревце, и в его раскрытую ладонь, словно засохший плод, скатился застрявший предмет. Это была игрушка, образовавшаяся естественным путем из слипшихся иголок лиственницы, «сильский шар», уже второй; тут он вспомнил, что и первый после выписки из больницы ни разу не попадался ему на глаза. Как он здесь оказался? Это был тот самый шар, рядом с которым Руфь на их последнюю совместную Пасху спрятала яйцо, единственное, которое она не стала красить; и так как вишня вся была облита белым цветом, он очень долго не мог его найти.