Анна отшатнулась. Глаза ее расширились, словно она увидела что-то ужаснувшее ее.
— А ты разве не слышала? Об этом все болтают в городе. Грудь выжгли и на животе — крест.
— Нет, не слышала.
Она резко повернулась к двери и направилась во двор. Одинцов пошел провожать ее к калитке, договорившись, что завтра вечером Анна заедет за Демоном и отвезет Одинцова на вокзал.
Машина отъехала и через минуту исчезла за поворотом. Когда Одинцов входил в дом, то услышал, как мимо ворот на большой скорости промчался еще один автомобиль. «Гоняют, как черти», — подумал он.
Ни Анна, ни Одинцов, прощаясь, не заметили, что за ними внимательно наблюдали из двух машин, припаркованных у ворот фирмы «Нефтепродукт». Зеленые «Жигули» остались на месте, ярко-красные устремились вслед за Анной.
* * *
Нет, не могли Киря и Бессараб участвовать в истязаниях Марии. А почему не могли? Респектабельные стали? Холеные, с чистыми ручками? Может, лично они, или кто-то один из них, и не подносили зажигалку к обнаженной женской груди и не тушили свои вонючие окурки на беззащитной коже живота, изощряясь, кто быстрее «дорисует» мрачный крест, но что делалось это по их поручению и, возможно, с их участием, в этом Анна не сомневалась.
Она зябко поежилась, хотя в салоне «Жигулей» было душно: машина перегрелась на солнцепеке.
Они это проделали и с ней, Анной, четыре года назад. Она была без сознания и не видела их мерзких рож, не ощущала удушающей вони их грязных потных тел. Она не могла испугаться, когда в их руках появился огонь, и не содрогнулась от ужаса, когда нестерпимый жар охватил нежную кожу сосков. Им мало было следов ожога, им хотелось зрелища — и, разбив зажигалку, они плеснули бензин на грудь — теперь им было весело, теперь сосок горел, скрючиваясь, как засыхающий лепесток цветка. Анна очнулась тогда от дикой боли и от запаха горелого мяса. Сознание на секунду отразилось ужасом в ее глазах и надолго померкло.
Киря или Бессараб могли не мучить Марию собственноручно — помощничков у них хватает. Но они — двое или кто-то один из них — имеют к истязанию Одинцовой прямое отношение. Анна была уверена в этом. Дело даже не в пресловутом «почерке» бандитов, не им первым пришла в голову чумная мысль жечь огнем живую плоть. Они точно не были первыми и наверняка не будут последними. Но они уже сделали это однажды. И вполне могли повторять снова и снова. Могли!
Анну трясло от ненависти, гнева. Она не чувствовала больше страха и неуверенности. Подонки должны получить по заслугам.
…Когда Клод осматривал ее грудь в первый раз, он даже пытался пошутить, мол, грудь хороша, но тяжеловата, обвиснет со временем до пупа и никакие лифчики, даже с костяшками, не придадут ей сексуальности.
— Мы сделаем безупречную грудь, ты будешь ею гордиться и с удовольствием демонстрировать своим любовникам. Это я тебе обещаю, — сказал он улыбаясь.
— У меня никогда не будет любовников, — машинально ответила Анна.
— Будут, дорогая. Обязательно будут! — Он потрепал ее по щеке.
Через пятнадцать минут она снова вошла в его кабинет, забыв там заколку для волос. Клод стоял у окна. Обернулся: в глазах стояли слезы.
— Какой жестокий мир, — тихо сказал он. — Я все это время думаю о том, сколько женщин пострадало от огня. Несчастные псевдоведьмы горели на кострах во времена инквизиции, огонь сожрал нашу Жанну д’Арк. А сколько сгорело в газовых камерах! Это были молодые красивые женщины. Тысячи молодых прекрасных женщин. С пленительным телом, нежной кожей, чудесной грудью. Они были рождены для главной цели в жизни — любить, рожать детей.
Он подошел к Анне, обнял ее.
— Ты тоже никогда не сможешь стать матерью. И твоя грудь, какой бы прекрасной мы ее ни сделали, никогда не сможет выкормить ребенка. У меня сердце разрывается от этой несправедливости.
Анна отстранилась, молча глянула на него сухими глазами. У нее не было слов, чтобы продолжить разговор или просто поблагодарить за сочувствие. Она жила и не жила в то страшное время — так, равнодушно пребывала. О каких любовниках, о каком ребенке говорит этот симпатичный доктор? Он, Клод, находится в мире, где мужчина и женщина связаны, неразрывно соединены меж собой любовью, нежностью, влечением, страстью, она же, Анна, пребывает в мире другом, где все это нетерпимо, неприемлемо, невозможно.
— Извините. — Она увидела свою заколку, взяла ее со стола и, не глядя на Клода, бесшумно прикрыла за собой дверь.
Он был терпелив. Потихоньку заговаривал с ней о разном — погоде, новой выставке, прочитанной книге. Не ждал от нее ответов на свои вопросы, не обижался на холод в глазах, внезапные уходы. Не уговаривал и не настаивал, когда хотел, чтобы Анна сопровождала его на концерт или прогулку, — просто брал ее за руку и вел за собой.
Ей было все равно. Но постепенно Клод перестал раздражать ее, она внимательнее стала слушать его, иногда отвечать на его вопросы. Она привыкла к нему. Кроме Клода, у нее не было никого.
Клод потихоньку тянул ее в свой мир. И когда Анна освоилась в нем, перестала чувствовать себя чужой, когда в ней стали просыпаться нежность и благодарность, томительность желания и безоглядная готовность к любви, Клода не стало.
…Анна поставила машину на стоянке около гостиницы в крайнем ряду, через пять часов она ей понадобится.
Когда высокая элегантная женщина в нарядном зеленом костюме скрылась за дверями «Центральной», светловолосый парень с внимательными глазами на худощавом лице подогнал красные «Жигули» на гостиничную стоянку. Машину он поставил рядом с темно-синей «девяткой». Даже прикуривая сигарету, парень не отводил взгляда от дверей гостиницы.
* * *
Домашний телефон упорно не отвечал. К трем часам, когда наконец закончилась запись в телестудии, у Ольги, как и накануне вечером, противно и тревожно затренькало внутри — ни вздохнуть, ни расслабиться! Хорошо, что не отпустила редакционную машину. Надо ехать домой и все выяснить на месте, а не рисовать в воображении жуткие истории, от которых подступает тошнота и гулко, чуть ли не в горле, стучит сердце.
Квартира встретила пустотой и тишиной. Ни записки, но и, слава богу, никаких следов насилия или спешного бегства. «Ведь сказала же матери — никуда, ни на секунду из дома!» — злилась она, терзая телефонный диск.
Домашний телефон матери молчал. В редакцию Нина Васильевна не звонила.
Когда через полчаса разгневанная и испуганная Ольга появилась на пороге квартиры матери, та в безмятежном спокойствии разбирала вещи в шифоньере.
— Да не ругайся ты, доча. Я сама вот только пришла домой, сразу позвонила тебе в редакцию. Там мне сказали, что ты уже едешь ко мне сюда.
— Девчонки где? — Ольга не могла еще остыть.
— Так вот я и говорю тебе, как все было. Я их только обедом покормила, как пришел Илья.
— Какой Илья?
— Ой, да вроде ты и не знаешь, какой. Какой! Да твой Илья, какой же еще!
— Коновалов, что ли?
Мать укоризненно покачала головой.
— Я вот, Оля, одно не пойму. Как это у тебя получается с мужиками? Шурика, можно сказать, подарила Ларисе-крысе, отдала своими собственными руками. А ведь мужик — золото. Ну согрешил разок, так что ж, сразу и с глаз долой? А Илья! Такой представительный, такой надежный. Чего ты на него взъелась, как хивря старая? Ну выпил мужик крепко, так не алкаш же. Из дома не тянет, тебя пальцем не тронул. Давай и его кому-нибудь пристрой, отдай, подари за ненадобностью! Только потом сама локти кусать будешь.
— Мам…
— Ты не мамкай, а послушай, что мать говорит.
Ольга согласно кивнула, мать не переспоришь, достала сигарету, закурив, пошла на кухню, зная точно, что Нина Васильевна не отстанет. Раз воспитывает дочь и не вспомнила еще ни словом о внучках, значит, с девчонками все в порядке.
— Тебе бы все курить да в редакции сутками торчать, — ворчала мать, следуя за ней. — Не успеешь оглянуться — век бабий и кончится. Пока молодая да красивая — мужа держать при себе крепко надо, а ты все отталкиваешь, все тебе не так — тьфу, беда с тобой, доча. А мужики, — вздохнула мать, — один другого лучше. Везет тебе на них!