Он вытащил свой большущий, пропитавшийся табаком платок и насухо обтер мне лоб и виски.
— Прежде всего успокойся, Вит-Вит, — сказал он, — когда-нибудь ты убедишься: все, что мы сотворили или собрали в этом мире, не так-то легко из него уходит. Оставленные нами следы сохраняются куда дольше, чем мы предполагаем. Возьми хоть старика Фредериксена, что жил здесь до меня, ведь я почти ничего о нем не знаю, а он, видишь ли, каждые полгода измерял рост Своего сына и делал на дверном косяке зарубки, — казалось бы, пустяк, но что-то непременно остается. — Он похлопал меня по колену. — Чтобы что-то осталось твоим, не обязательно опять его увидеть, а кое-что лучше даже потерять из виду, чтобы владеть им безо всяких забот. Вот я и думаю, пусть у меня было семьсот или даже восемьсот картин. Они ведь не перестанут быть моими, оттого что я, может быть, никогда их больше не увижу. А ты? Да, я знаю, у тебя их было порядочно.
— О чем это ты? — спросил я. А он, ни капельки не сердясь на мой вопрос:
— У тебя был отличный тайник и немало хороших вещей, я иногда даже просто поражался и готов был подарить тебе что-нибудь от себя.
— Ты заходил наверх? И все знал?
— Да, я все знал, я бывал наверху, и не раз.
— И человека в алой мантии?
— Да, я опять увидел человека в алой мантии, да и не только его.
— Как ты догадался?
— Лежи спокойно. Ты видишь, я все тебе оставил, даже две невидимые картины, которые ты урвал для себя, и я уже подумывал о том, чтобы украдкой что-нибудь тебе повесить в качестве сюрприза.
— Это все он, — сказал я, — все он, и так оно и будет продолжаться, он только про то и думает, только и ждет случая.
— Успокойся, мой мальчик, ты сам не знаешь, что говоришь.
— Его это работа, что в кабине, что на пляже, да и вот теперь, я это точно знаю, он все вынюхивает, от него ничто не укроется, и он не уймется никогда.
— Мы найдем тебе новый тайник.
— Он и до нового доберется, так и знай.
— А тогда мы найдем несколько тайников и будем пользоваться ими попеременно, но только успокойся и отпусти мою руку.
— Ты должен что-то сделать, дядя Нансен, — сказал я, — ты один только можешь что-то сделать, то ли он с каким-то вывихом, то ли ему чего-то не хватает, я прямо до смерти его боюсь, когда он так вот стоит и к себе прислушивается.
— Я знаю твоего отца дольше, чем ты его знаешь, — сказал художник, — быть того не может, чтобы он поджег мельницу, зря ты себе это внушаешь. Хочешь еще пахты?
— А я говорю тебе, что от него все нужно прятать.
Художник заставил меня снова лечь, и тут взгляд его сказал мне, что он знает больше, чем я думаю; в его голосе не слышалось ни разочарования, ни огорчения, ни тем более гнева, когда он раздельно сказал:
— За менялами я уж как-нибудь сам присмотрю. — Полагая, что картина под моей койкой, он быстро нагнулся и, не найдя ее там, озабоченно посмотрел на меня. — Давай ее сюда, — сказал он, — она будет у меня в сохранности.
— Огонек, — сказал я, — я видел, как к картине подбирался огонек.
— Не беспокойся.
— Я видел огонь, все равно как тебя вижу.
— Я в этом не сомневаюсь, но теперь дай ее сюда! — Он в два приема сорвал с меня одеяло, нащупал картину под моей рубашкой и, решительно отказываясь от моей помощи, вытащил рубашку из штанов. — Руки прочь! — приказал он спокойным тоном. — Я все сделаю сам. — И ни разочарования, ни гнева, как я уже сказал.
До чего же узкие и бледные были у него запястья, выглянувшие из широких рукавов, когда он снимал со стены раму; не говоря ни слова, он вставил картину и повесил на место.
— Есть хочешь?
— Нет.
— Видно, тебе и в самом деле нехорошо, — сказал он, улыбаясь. — Надо привыкать, Вит-Вит, привыкать к утратам! Ведь это даже к лучшему: нельзя останавливаться на достигнутом. Надо опять и опять начинать сызнова. Когда мы на это способны, мы можем еще чего-то ждать от себя. Не бывало случая, чтобы я остался собой доволен, и тебе, Зигги, советую: будь недоволен — по возможности.
Он испугался моего вида. И снова укрыл меня.
— Господи, мальчик, как ты выглядишь! Пойдем, я отведу тебя домой.
— Я не хочу домой, я хочу остаться здесь, — сказал я.
— Это невозможно.
— Но раз мне хочется!
— Можешь поесть с нами, а потом я отведу тебя домой.
Глава XVII
Болезнь
А что, если перехватить, вот именно перехватить Окко Бродерсена и справиться, нет ли у него в почтовой сумке письма для нас и не отдаст ли он письмо мне, чтобы сэкономить время и так далее; нет, все это ни к чему, наш однорукий почтальон, восседавший с прямой, как доска, спиной на велосипеде, взял себе за правило вручать почтовые отправления если не в доме, то по меньшей мере перед домом адресата, сопровождая этот акт всяческими намеками, а подчас и наставлениями, точно ему было больше известно содержание письма, чем получателю. Видя, как Окко Бродерсен подает запечатанный конверт, вы, может, и не подумали бы, что письмо написано им лично, но что он Хотя бы присутствовал при его написании — такая мысль напрашивалась сама собой. Как он умел похлопывать по письму! Как умел предостерегающе им помахивать! Нет, тому, кто знал Окко Бродерсена, и в голову не пришло бы перехватывать его в пути и справляться о почте, он либо спокойно давал ему проехать, либо бежал за ним следом, вот так же, как я, до самого двора или входной двери.
— Нам что-то есть?
Поставив сумку на седло велосипеда, почтальон открыл ее и провел большим пальцем по тесно составленным конвертам; конверты отгибались, показывая адреса.
— Для нас ничего?
Итак, одно письмо большого формата в коричневом конверте, адрес написан печатными буквами, имя отправителя не указано.
— Без отправителя, — укоризненно заметил Бродерсен и глубокомысленно кивнул, возможно соображая, не задержать ли такое письмо, но в конце концов отдал его мне и указал на дом:
— Ступай, отнеси да передай старику, впредь пусть письма получает не иначе, как с именем отправителя.
— Скажу.
И наш старый почтальон, не простясь, свернул к кирпичной дорожке и покатил по направлению к Хольмсенварфу.
— Вот, тебе письмо.
Отец был занят чисткой обуви. Раз в неделю он производил смотр всей разнокалиберной обуви в доме, стаскивал ее на кухню, выстраивал в почти правильный ряд и приступал к чистке в три приема: очистить от грязи, смазать кремом, надраить щеткой. Пришлось оставить письмо на столе. Наводя суконкой глянец на голенище сапога, полицейский только сощурился на письмо, пожал плечами и отвернулся, потом снова глянул, словно напоследок что-то в письме его насторожило, и на этот раз глядел дольше прежнего, хотел было отвернуться, однако любопытство, с наглядной очевидностью возраставшее на его лице, пересилило; вот он тщетно ищет имя отправителя, вот откладывает сапог вместе с суконкой; надорвав конверт, он принялся читать стоя, но, по-видимому, ничего не понял, плюхнулся на скамью и продолжал читать уже сидя, затем что-то с чем-то стал сравнивать, повернув письмо к свету, и, должно быть, все так же ничего не понимая, огорошенно посмотрел на меня и рявкнул:
— Ступай позови мать, пусть сию минуту сойдет вниз!
Итак, я стуком выманил Гудрун Йепсен из спальни и пропустил ее вперед, но на лестнице обогнал и видел, как она вошла в кухню, как с миной безропотной страдалицы стала у кухонного стола, дрожа от озноба в утреннем халате. Отец, казалось, ее не заметил. А может быть, и заметил, но, прежде чем протянуть ей письмо, хотел лишний раз удостовериться в том, что там написано. Она ждала, а он читал. Ей было ясно, что смысл доходит до него с трудом. Он вертел письмо по столу туда-сюда и, читая, склонял голову набок. Внезапно пододвинул матери письмо с конвертом, вскочил и, взяв ее за плечи, бережно, но решительно усадил, а сам, едва она приступила к чтению, стал за ее стулом.