Все это я перебрал в памяти и ничегошеньки не извлек, поэтому приход Йозвига мне не помешал; смущенный, но веселый, он вошел, пожелал мне доброго утра и поздравил:
— Поздравляю, Зигги, со вступлением в совершеннолетие, — улыбаясь, вытряс из рукава сигареты на разбросанные тетради. Сел на край койки. Уставился на меня участливо, долгим взглядом, ни слова не говоря, а за окном на осенней Эльбе, громыхая, ползла вверх и вниз черпаковая цепь стоявшей на якоре землечерпалки — уже много дней острозубые черпаки набрасывались на дно фарватера, сотрясаясь и выплескивая воду, выходили на поверхность и, как бы наклонив голову, выплевывали в шаланду синеватый ил.
Может, работа пойдет живей, если я узнаю, что все ребята по мне соскучились? Даже-Эдди? Нет, от этого работа не пойдет живей. Может, тут виновата заданная Корбюном тема: «Радости исполненного долга» и я оттого выгляжу таким измученным, так раздражен и нетерпелив? Может, виновата и тема. Не лучше ли мне просто закруглиться, швырнуть работу Гимпелю, вот, мол, все, корец? Поскольку радость в исполнении долга еще длится, покончить с ней ловким ходом — значило бы провалить всю тему.
Тут Карл Йозвиг подпер руками голову, опустил глаза и кивком признал мою правоту, мало того, он, несомненно, одобрял мою настойчивость, хвалил мое упорство. Своими вопросами он просто хотел испытать мою стойкость, пояснил он.
— Штрафная работа есть штрафная работа, Зигги. Радость исполненного долга настолько многообразна, что стоит ее правильно осветить.
— Многообразна? — переспросил я.
— Ну да, если ты понимаешь, что я имею в виду.
Я не понимал.
— Тогда слушай, — сказал он, и преподнес мне историю, которую разрешил использовать по своему усмотрению. — Если это тебе поможет, — добавил он, — потому что в ней тоже пойдет речь о радости исполненного долга. Случилось это с одним малым в Гамбурге, в яхт-клубе на Альстере. Так вот.
Была однажды у гамбургского общества гребцов сильнейшая восьмерка, загребной носил фамилию Пфаф, но звали его попросту Фите, такой он пользовался популярностью. На многих снимках видно было, как он стягивает через голову майку, чтобы подарить ее; Фите был честным спортсменом, но что он мог поделать, если деньги, раз попав к нему в руки, сами к ним прилипали, также и чужие, к сожалению; когда-нибудь это должно было открыться. Однажды на Альстере проходили большие отборочные гонки на первенство страны, и ожидалось, что Фите, как уже не раз, принесет победу Гамбургу. На берегах Альстера царила атмосфера небольшого национального праздника, речная полиция зорко охраняла дистанцию, Фите был широко известен даже в ее среде. Между одиночками и двойками шла ожесточенная борьба, но ее наблюдали без особого волнения, кульминационный пункт, как всегда, составляли гонки восьмерок, а это еще предстояло. Да, был однажды мослатый честный загребной по имени Фите Пфаф, перед отборочными гонками он имел беседу с учтивым, но непреклонным господином; господину оказались известны пристрастия и привычки Фите, и, перед тем как он откланялся, Фите пообещал, что во время гонок ему вдруг станет дурно, чужаку этого не простят, тогда как общий кумир вправе рассчитывать на сочувствие.
А теперь, пожалуй, можно дозволить восьмеркам выйти на старт. Обычная картина: лежа на животе, помощники придерживают лодки, и по данному сигналу легкие, стройные, сверкающие лаком суда, разогнанные мощными сорока шестью гребками в минуту, а также возгласами рулевых и гулом толпы, вылетают на покрытую легкой рябью дистанцию, где долго в начальном спурте держатся наравне, но потом, когда лодка противника — я говорю уже «лодка противника» — учащает гребки, Фите Пфаф и его команда, как бешеные работая веслами, выходят на полкорпуса вперед, очевидно намереваясь прийти первыми. Тщедушные рулевые орут в подвязанные мегафоны на атлетов, а те, рывком откидываясь на подвижных банках, рассекают воду длиннейшими веслами; от движения гребцов в лодке будто бы многое зависит, и никто не откидывался так ловко и уверенно, как Фите Пфаф, у него это шло не от одних тренировок.
Восемьсот метров, тысяча двести; сейчас загребному должно сделаться дурно и исход гонок будет решен, но что это? Вместо того чтобы запнуться, сбить товарищей с темпа и, табаня веслом, завалиться вперед, у Фите словно бы прибавилось сил. Он греб с ожесточением, с какой-то необъяснимой радостью, во всяком случае, он позабыл все, что обещал учтивому, но непреклонному господину, од был, как и раньше, примером для всей команды. Если спросишь, что же заставляло его вопреки данному обещанию с таким самозабвением и счастьем добиваться победы своей восьмерки, то должен будешь признать — это была радость исполненного долга. Понимаешь? Все отступило в эту минуту, ничто уже не шло в счет — едва он сел на подвижное сиденье, взялся за весло, услышал за спиной пыхтение товарищей и гул голосов с берегов Альстера, как уже не мог выбирать, он должен был подчиниться заданному ритму, должен был, так сказать, делать то, к чему обязывал долг.
Был однажды такой загребной, Фите Пфаф, великан с чувствительной душой, согласившийся под давлением шантажиста симулировать на отборочных гонках внезапную дурноту, однако чувство долга захватило его в свои сети и понесло по крайней мере почти до самого финиша, оставалось всего двести метров, и тут случилось нечто такое, от чего зрители застонали, а судьи повскакивали с мест. Фите по-честному стало дурно, он осел мешком, лодка потеряла управление, и восьмерка противника победила. Поверили ему? Большая часть руководства яхт-клуба поверила; даже после того, как оно узнало, какой разговор вел Фите с учтивым господином, его полностью не лишили доверия, собирались даже оставить в восьмерке, но Фите сам не захотел, не мог и не вправе был: он счел своим долгом уйти — и ушел.
Йозвиг выдержал паузу, ожидая услышать мое мнение, но я молчал, потому что все еще представлял себе его историю в виде кинокартины — я только так ее воспринимал.
— Видишь, — спросил он, — понимаешь теперь, куда может завести человека радость исполненного долга? Во что может превратить? — И с пригласительным жестом: — Используй материал, если хочешь.
— Это радость исполненного долга, какая требовалась Корбюну, — сказал я. — И нечто совсем другое — жертвы долга, о них не говорят.
Йозвиг встал с койки, положил руку мне на плечо и потрепал со снисходительным одобрением.
— По твоим словам видно, что теперь ты совершеннолетний. — Он официально разрешил мне курить весь остаток дня и на прощание слегка ткнул меня в затылок.
— Сам-то ты не собираешься отложить работу на сегодня? — спросил он, уже стоя у двери.
— Зачем?
— Как-никак двадцать один год, — сказал он. — Тут уж начинаешь определяться, задаешь себе всякие вопросы, размышляешь. В двадцать один год, Зигги, я уже был помощником надзирателя. Самый подходящий возраст также, чтобы податься куда-нибудь за границу. В двадцать один год из кучи всяких планов выбираешь что-то определенное и решаешь, кем быть, ну хотя бы сторожем в музее. Понимаешь, что я имею в виду? Двадцать один год уже к чему-то обязывает: пожалуйте к кассе. Как только свечи на именинном столе догорели, ты для всех взрослый.
Вот какую проповедь прочитал мне Йозвиг, никогда бы не подумал; но поскольку, я знал, из каких это делалось побуждений, то не стал раздражать вопросами насчет его собственной жизни. Я покорно кивал, притворяясь, что задумался и готов измениться, смотрел не отрываясь на оплывающую свечу, гнавшую дым от моей сигареты к потолку, и не мешал ему, когда он, почуяв во мне благодатную почву, еще раз обошел стул и стол, выкладывая предостережения и советы, после чего наконец убрался восвояси.
Чем же это от Йозвига разило? Ничего не могу с собой поделать, всякий раз, как он заходил в мою камеру, он оставлял после себя резкий запах какой-то дезинфекции, Может быть, он потихоньку посыпался чем-то, прежде чем идти к нам в камеры, во всяком случае, после него я вынужден был открывать окно и проветривать.