За Сантьяго Фистерру она не молилась. Ни разу. Ни за его благополучие, ни за его возвращение. Она намеренно не впускала его в свои молитвы, отказываясь, так сказать, официально связывать его с сутью проблемы. Никаких повторений, никакой зависимости, поклялась она себе. Никогда больше. И все же в тот вечер, вернувшись домой и увидев его сидящим на ступенях, словно они расстались всего несколько часов назад, она ощутила невероятное облегчение и всплеск мощной радости между ног, в животе и в глазах, так что пришлось открыть рот, чтобы сделать глубокий вдох. Все это произошло в один краткий миг, а потом она вдруг осознала, что считает, сколько точно дней прошло с последнего раза, прикидывает, сколько времени уходит на дорогу туда и обратно, сколько это километров и часов пути, когда лучше всего звонить по телефону и сколько дней идет письмо или открытка из пункта А в пункт Б. Она думала обо всем этом, хотя не произнесла ни слова упрека – ни когда он целовал ее, ни когда они молча вошли в дом и направились в спальню. Продолжала думать, и когда он, распластанный на ней, затих, уже успокоившись и освободившись, и его прерывистое дыханье на ее шее сделалось ровнее.
– Лало сцапали, – произнес он наконец.
Тереса совсем замерла. Свет из коридора обрисовывал мужское плечо у самых ее губ. Она поцеловала его.
– Меня тоже чуть не сцапали, – добавил Сантьяго.
Он продолжал лежать неподвижно, уткнувшись лицом в ямку на ее шее. Он говорил очень тихо, и при каждом слове его губы касались ее кожи. Она медленно подняла руки и положила их ему на спину.
– Расскажи, если хочешь.
Он чуть качнул головой, и Тереса не стала настаивать, зная, что уговоры ни к чему. Нужно просто ждать и молчать, и тогда он сам сделает это, когда немного успокоится. Так и вышло. Через некоторое время он начал рассказывать. Это был даже не рассказ, а отдельные короткие обрывки – образы или воспоминания. Он действительно просто вспоминает вслух, поняла она. Может, за все прошедшее время впервые говорит об этом.
Так она узнала, так смогла представить себе. А более всего она поняла, что жизнь играет с людьми плохие шутки, и эти шутки таинственным образом соединяются в цепь с другими, приключившимися с разными людьми, и любой может оказаться в центре какого-нибудь нелепого сплетения обстоятельств, как муха в паутине. Так она выслушала историю, уже знакомую ей еще до этого рассказа, историю, в которой иными были только места и действующие лица – если они вообще бывают иными, – и поняла, что до Синалоа вовсе не так далеко, как она думала. Она тоже увидела прожектор марокканского патрульного катера, пронизывающий ночь, как холодная дрожь, белую осветительную ракету в воздухе, лицо Лало Вейги с открытым от изумления и страха ртом, когда он кричал: «мавр, мавр». Фигуру Лало в снопе света, когда под бесполезное урчание мотора он бежал на корму, чтобы отвязать канат патеры, первые выстрелы, вспышки рядом с прожектором, брызги воды, жужжание пуль, дзиииннь, дзиииннь, и еще вспышки со стороны суши. И внезапный мощный рев мотора, нос катера, взметнувшийся к звездам, и еще выстрелы и свист пуль, и крик Лало, падающего за борт: крик и крики, подожди, Сантьяго, подожди, не бросай меня, Сантьяго, Сантьяго, Сантьяго. А потом грохот мотора, работающего на полной мощности, и последний взгляд через плечо: Лало остается в воде позади, все дальше и дальше, в конусе луча прожектора патрульного судна, и его поднятая рука тщетно пытается уцепиться за катер, который мчится, подпрыгивает, удаляется, разрезая темные волны.
Тереса слушала все это, а обнаженный мужчина, неподвижно лежавший на ней, продолжал щекотать ей шею губами, не поднимая лица и не глядя на нее. Или не давая ей взглянуть на него.
Петухи. Пение муэдзина. Снова грязный, серый, нерешительный час между ночью и днем. На этот раз Сантьяго тоже не спал; она поняла это по его дыханию. Весь остаток ночи она чувствовала, как он ворочается рядом, вздрагивая, когда приходил короткий сон, такой беспокойный, что он тут же просыпался. Тереса по-прежнему лежала на спине, не решаясь встать или закурить, с открытыми глазами, глядя то на темноту потолка, то на серое пятно, вползавшее снаружи, как огромный слизняк, таящий в себе зло и угрозу.
– Иди ко мне, – вдруг прошептал Сантьяго.
Она прислушивалась к биению собственного сердца: каждый рассвет казался ей невыносимо медлительным, похожим на тех животных, что зимой впадают в спячку. Когда-нибудь я умру в этот самый час, подумала она. Меня убьет этот грязный свет, который всегда является на свидание.
– Иду, – сказала она.
В тот же самый день Тереса принялась искать в сумочке фотографию, которую хранила со времен Синалоа: она под защитой руки Блондина Давилы удивленно взирает на мир, не подозревая, что ее ждет в нем. Она долго сидела так, потом подошла к умывальнику и, держа в руке снимок, принялась изучать свое отражение в зеркале. Сравнивать. Потом осторожно и очень медленно разорвала его пополам, спрятала ту половинку, на которой была сама, и закурила. Зажженную спичку поднесла к уголку другой половины и осталась сидеть неподвижно, забыв о зажатой между пальцев сигарете, глядя, как она тлеет и горит. Последней исчезла улыбка Блондина, и она сказала себе: это очень на него похоже, смеяться над всем, до самого конца, – и плевать на все. Что в пламени горящей «Сессны», что на этой фотографии.
5. Что я посеял там, в горах
Ожидание. Темное море и миллионы рассыпанных по небу звезд. С северной стороны – мрачное, необъятное пространство, с южной – отдаленный черный силуэт берега. И легкий, едва ощутимый, прерывистый бриз с суши, касающийся воды крошечными, странно фосфоресцирующими вспышками.
Мрачная красота, наконец решила она. Да, так: мрачная красота.
Она плохо умела выражать подобные вещи словами. Чтобы подобрать эти, у нее ушло сорок минут. Но как бы то ни было, именно таким – мрачным и прекрасным – был пейзаж, и Тереса Мендоса созерцала его молча. С самой первой из этих сорока минут она сидела неподвижно, не разжимая губ, ощущая, как ночная сырость мало-помалу проникает сквозь ее свитер и джинсы. Сидела, внимательно прислушиваясь к звукам земли и моря. К приглушенному шуму включенного на минимальную громкость радио, настроенного на сорок четвертый канал.
– Глянь-ка, что там, – сказал Сантьяго.
Он прошептал это едва слышно. Море, объяснил он ей еще при одной из их первых встреч, передает звуки и голоса по-особому. Иногда можно услышать то, что говорится на расстоянии мили. Так же и со светом; поэтому «Фантом», скрытый среди ночи и моря черной матовой краской, которой были выкрашены его корпус и кожух мотора, был погружен в темноту. И поэтому оба молчали, а Тереса не курила; они почти не шевелились. Ждали.
Тереса прижала лицо к резиновому конусу, прикрывавшему экран радара «Фуруно». Радиус действия у него был восемь миль; при каждой развертке антенны в нижней части рамки темнел идеально четкий очерк марокканского берега – изображение бухты, луком изогнутой книзу между мысами Крусес и Аль-Марса. Все остальное было чисто: на морской поверхности ни единого сигнала. Тереса дважды нажала кнопку дальности, увеличив радиус наблюдения с одной до четырех миль. При следующей развертке изображение берега стало меньше и длиннее; к нему прибавилось выдающееся далеко в море четко очерченное пятно острова Перехиль. Там тоже было чисто. Ни корабля, ни лодки. Ни даже ложного отраженного сигнала волны. Ничего.
– Вот скоты, – донесся до нее тихий шепот Сантьяго.
Ждать. Это было составной частью работы; но с тех пор, как они начали выходить в море вместе, Тереса успела усвоить, что хуже всего не само ожидание, а то, что представляешь себе, ожидая. Ни плеск воды о скалы, ни шум ветра, который легко спутать с шумом марокканского патрульного катера (на жаргоне плавающих через Пролив он назывался «мавром») или вертолета испанской таможни, не тревожат так, как этот долгий покой, в котором мысли превращаются в злейшего врага. Даже конкретная угроза, враждебное эхо, вдруг возникающее на экране радара, рев мотора, борющегося за скорость, свободу и жизнь, бегство со скоростью пятьдесят узлов, когда патрульный катер едва не врезается тебе в корму, удары волн о днище, мощные выбросы поочередно то адреналина, то отчаянного страха – все эти ситуации были для нее лучше, чем неопределенность штиля, спокойное воображение. Как плохо, когда мысли ясны. Когда холодно оцениваешь то зло и тот ужас, которые пока скрыты неизвестностью. Это бесконечное ожидание сигнала с суши или по радио было похоже на серые рассветы, что по-прежнему каждое утро заставали ее в постели без сна; теперь они приходили к ней и в море, когда нерешительная ночь начинала светлеть на востоке, от холода и сырости палуба делалась скользкой, а одежда, руки и лицо влажными. Черт побери. Нет такого страха, который нельзя было бы пережить; главное, чтобы у тебя не было времени и возможности подумать о нем. К такому выводу она пришла.