— Куда там… Максимум — в чистое исподнее оденутся.
— Но должны же люди понимать, что надо бежать без оглядки, раз так! Какие-то остатки зачатков разума у них сохранились…
— Вы, отец учитель, разэтак — старый идеалист. Вы среди этих организмов жизнь прожили, а жизни не знаете. Среды не поняли. Вон снежные змеи, на что плоские мозги, — и те уяснили, охотно вылезать стали, скоро ящерицы рогатые из люков хлынут, их страх гонит, чуют — Надвигается. Вторжение, мягко выражаясь, холодных масс. Постоянная Зима. Постоянная тягот Фырова — девятое августа в нулевой…
Ратмир потер пальцем расплывшееся красное пятно на скатерти.
— А люди те, вонючки эти… Им, И.Б., лишь бы на печи сидеть — в онучах и печали. Хлевоовинство. Вот говорят — звездочеты вкручивают — есть «белое Ничто» — невообразимо громадное пространство в космосе, где нет даже вакуума, вообще ничего. Такова Колымосква. Белое Ништо. Тошнота одна. Крытка-самобытка, как цвикают сквозь зубы Мудрецы, смывшиеся в БВР. Например, самовар на Москвалыми издавна на шишках ставят — благо много набито, под глаз. Наука целая — ушкварить сапогом. В чае червячками хвоинки плавают — хорошо, опрощенно… Шишигу за хвост ловят. Тараканы, естественно, в щах, в головизне… Отчизна! И кто лучше вас, И.Б., врожденного, простите, чужаго, белой косточки, понимает мозгованья Колымосквы, контуры ее желаний, фигуры чаяний — рычать и плакать… Зман и ревах! Ее воск, ворвань, пеньку, омут и петлю! Тут и раскол, воистину — не в комнате, а в космосе (скубент и Смерть), и топор на орбите — впервые вывели со Средней Подьяческой… Там и сыскари порфироносны… Родя, родинка-бородавка… Разве оставишь надолго этих гиперактивных, непредсказуемых, языком ступорозных существ? Плоскостопие строф, язвы трофические статеек-с, сивкозависимость же. Пьяненькие! Их должно добывать, лечить, беречь, стеречь и охранять. «Иди по снегу, пугая змей» — один из девизов Кафедры, вон над холодильником выбит. Мы не можем запереться в раю — душу колет.
«Прощай, Кафедра — пристанище мое, — думал Илья. — Сосны, солнце, счастье… Умные гимназисты. И я — шальной школяр. Одежда из льна. Сносу нет. Даже волосы мои — жесткие курчавья — стали льняными и собраны в мягкую косицу. Приятность, приятельницы, покой. Трава под ногами. Рай, скорей, для лошадей — прав был Декан… Ну-к что ж, пришло время почесать спину о другие стволы, как говорят в Колымоскве на выгоне».
— Мы вас в БВР на ледокрыле отправим, — сказал Ратмир. — По воздуху из Колымосквы полетите. Как раз БВР приблизится на нужное расстояние. Тут вы и высадитесь. По легенде — на Симпозиум взойти как бы. Подготовим вас наскоро, снабдим, оборудуем, научим читать справа налево «я еду иудея» — ин уж рек! вывод, он же посылка! — да и пошлем в послание, Посланцем.
— А чо, в Колымоскве сани летающие есть? — изумился Илья.
— А как же. Возят ездоков.
— Ни льда себе! Сроду бы не подумал…
— Мир многомерен, И.Б. Не плато, а приумноженная пещера. Четыре стороны света — это не словесный оборот, а физическая характеристика, вроде молярности.
— Ну и ну! Красочно…
— Да вдобавок мир накренен и искривлен, как москвалымские березы, стелющиеся над снежной плоскостью.
— Вот те на! Лично я не замечал…
— А вы сидели в темном уголке одной из полочек этой сложнейшей этажерки, забившись. И потом — время рваное…
— Зато я сам летал — там, в кабаке, — сказал Илья.
— Муха тоже летает, — возразил Ратмир. — Но она в это ничего не вкладывает. Жрать хочет, вот и летает. Бездумно. А нужно — осознание. Нет уж, отец учитель, отныне вы у нас полетите с богом, бог даст, к богу!
— Веруешь, стало? А такой был суховатый матерьяльщик, компьютериалист, человек рацио и видео…
— Не для себя теплю свечу. Безбожие, по определению, есть тонкий лед, по которому один человек пройдет, а народ провалится. За всех страдаю. Поклоны даже бью — древний такой механизм включения заржавелого рычага вселенского компа. Отдуваюсь эгом. Этот дурачина Директор в гимназии не понимал, что Господь Стрибог Наш, Бог Един! Отнюдь не Один, в хладном одиночестве, а Един, то есть все сущее Я и есмь Он, см. Единый. Дальше некоторые мелкие расхождения. У вас, И.Б., в канувшем доме, на кухне — Яхве. У нас на Кафедре — Универсум, Абсолюта друг. У остальной, прости Господи, Колымосквы — окропленная снежком мешанина несвязных истин и неотвязных страхов. Как доктор Полежаев провидчески и прописал… Ну и на здоровье! Главное — все особи встроены в Общее Дело. Хорошо, роево, феромонами пахнет, Единением. Кинешь корочку в сироп — вырастет цукат. Не зря Мудрецы в БВР учат: «Иди в стадо», и подзывают тебя добродушно: «Не бойся, малое стадо». Не бойтесь, И.Б., отправляйтесь спозаранку налегке!
«Прощай и ты, Колымосква, — думал Илья. — Хедер на пригорке под кедрами, и ласковый меламед, суливший подарить «летние санки». Кубло неграмотное! Уезжаю я, усталый твой учитель. Выслужил срок. Жил, вычислял, любил. Жил, как выяснилось, в тупом углу, вычислял на глазок, любил бутилированно. Мерял шагами площади и измерял объемы слепошаро. Эх, математика, маята, дуй те в корень! Повывелись формулы… Неужто светлый мир Лестницы — лес т. н. Ици? Я жил, неустанно уча и безропотно мчась — Час от Чаши — столбы верстовые, сбив лед, изучая окрест, настало затменье речам, и числа нечистые наши пустыня пусть перечеркнет, мой сей одобряя отъезд».
Ратмир молча озабоченно выстраивал опустелые бутылки, чтобы они образовали какой-то смутно знакомый замысловатый узор. Илья в который раз понял, что это во-от чего, и теперь-то понятно… Все поплыло успокоительно. Он чувствовал, как ласковые руки его раздевают, крепкие руки заботливо волокут, укладывают, снова ласковые укрывают — спаточки, спаточки, нежный смех над ухом — соня! — и ржанье в вышине:
— По глазам хлещи, по глазам!
— Ишь, нахлестался! Это он в Иерусалим идет, братцы…
— А ты выучил глупости и повторяешь.
— Так к месту же. Блеснуть…
— Тише, мальчики. Спите, милый отец-учитель.
Они прискакали к «калитке» на закате. Столб торчал, врытый в землю, точно пограничный. Воздух плыл. Илья слез с лошади, снял кладь. Обнял Бурьку, уткнулся в гриву, погладил по гладкому боку — прощевай! Так он расставался с Кафедрой, будто картинка из говорящей книжки — солнце садится, веет прохладой, пахнет сладкой полынью, Ратмир с Лизой и Савельичем на конях — вороном, рыжем, белом — по стремена в высокой траве, подняли пальцы прощально… Илья взвалил тяжелый рюкзак на плечо (там кейс и кофр, как кирпичи), вздохнул, махнул рукой и шагнул в «калитку».
11
Ткут и сказке конец, кисло подумал Ил. Он снова, нежилец, очнувшись от говорка памяти, вернулся на Землю — сидел на весеннем, прогретом солнцем морском берегу Лазарии, столицы БВР — диковинной Республики пархов — он, маленькое весеннее животное, ихневмон, фараонова мышь (видала наших на ковре). И фляжка тут как тут — скромное булькание, мирное завинчивание. Невмочь! Зима на мороз, солнце на весну, есессно. Снежный ком Колымосквы укатился в прошлое. Весна, где ты? Клейкая… О, Клео! Вязкая, веская… Поплюй на палец и листай страницы ветра! Свежестью несет. Голубеет голое безоблачное небо. Сереет старый оливняк на ветхих холмах. Оттосковав, возвратился — с Кафедры в Афедрон! Верно сказано в Книге: «Каждый парх подобен свече — куда воткнули, там и свети». А там, глядишь, и первая звезда появляется, как следствие — желтея… О, Галилейя, вертоград лукавый — гроздь виноградную несут на жерди, словно дичь — эй, исполины из долины! — верую и виночерпаю! Совершил умственное путешествие в страну христьянской утопии, в чаянья малышни — и вернулся в пустынь, к самуму синего моря. Эйн щей! Сижу, жарюсь на другом солнце, тоже желтой звезде — конопатит щели и щеки — прихлебываю из фляжки, вспоминаю, всхлипываю. Перебираю приятное, уношусь в хорошее. Москвалымский призрак-изгнанник, прохладный и тихий, с обмороженными ушами, в длинном рубище цвета переспелых клубней, с просвечивающим стилетом за пазухой, любящий простодушные описания жарких Стражений, — вежливо откланивается. Истаял. Пока, братка! Я-то ноне вона где — у Кормильца на рогах, в пеклеце. Локти кусать, сковородки лизать… Прислали, извините-подвиньтесь, договориться, упросить-оросить, соединить зазря разорванное, умолить уморить надвигающиеся морозы. Попросту спасти. Но с кем тут договариваться, обрисуйте на милость, ткните кистью в касту?! С разудалыми брехунами-грезаэрами погранцами-грабителями в зимних казематах аэропорта? Со свихнувшимися от службы и дружбы стражами-резниками в диких летних Садах? С финикопоклонниками весенней Лазарии — этими сытыми равнодушными мещанами-забывателями, давно уже без смущенья вытирающими о Книгу жирные пальцы? Выходит, с ними со всеми. Других вроде нет. А, забыл, еще в наличии высокотвердолобые ловчилы, ревнители пархидаизма — блюстители суббот, сожители Астарт… Гонители тюльки! Как таким проповедать, прочитать отчаянно, чтоб дошло: «Снег идет, Снег идет!..» Да и самому смутно попутно — ну, случались в незапамятные эпохи Оледенения, учили же — дохло все и возрождалось, так, может, даже польза какая-то от этого… А? Глядишь? Лазарь его… Поди уточни… Как говаривал про ледовитость спросонья мудрый рядовой Ким: «Слишком мало времени прошло, чтобы ответить на этот вопрос». И вот в раздумье сижу беспробудно у моря — забрызганный вдребезги, печальный, чуть выпивши лишнего — и задаю себе и решаю заковыристую задачку: на ножах или дружелюбна со мной тетушка БВР? Приголубит наперстком или отоварит сахарком? А ведь, пожалуй, — да, второе. Надо только подождать, разжалобить разумно. Не ходить и клянчить заплаканно: «Дядюшка, ки-иньте бонбу!» (того гляди в клиничку спровадят, вслед Князюшке Тьмушки), а подать челобитную со включением краткой повести «Некуда. Точка» — званово можно зачитать отрывочек покуда. Они наверху, в ветряных иносферах, послушают-послушают прошение в кротких тезисах — во, прыткий Книжник! — да и не выдержат: ну, ты у нас договорился! Рано или поздно войдут в заплатанных латах, внесут зажженные светы, скажут — вставай, подкованный, пойдем посидим, примем — Мудрецом будешь? А я в от…