1
Свирь дремала в тиши снегов. Ее враждующие берега, казалось, потеряли друг к другу интерес — от Онежского обводного канала до Новоладожского без нужды лежал мощный ледяной напай. Лишь изредка с сухим шелестом ворошили небо снаряды, и дыбились тогда фонтаны льда у плотины гидроузла Свирь-3. Шла пристрелка шандорной стенки — нашим не давали покоя 125 миллионов кубометров зажатой ею воды, и не зря: стоило финнам открыть затвор, и любая атака в этой прорве воды захлебнулась бы.
Приутих и непоседливый прежде Оштинский плацдарм. Затишью на Свири стоять до наступления весны. Это произойдет в трехлетнюю годовщину войны, в ее 1100-й день. Берега, на которых три года крепились армии генерал-лейтенанта Крутикова и генерал-майора Свенсона, займутся огненными вспышками выстрелов и черно-серыми букетами разрывов. На Часовенной Горе — меж холмов Олонецкой гряды — в штабе временного полевого управления фронта маршал Мерецков с грустью произнесет: «Как я радовался в 1941 году, что река Свирь такая широкая, и как я сетую на то же в 1944 году…» А ниже гидроузла саперы наведут два моста, и бросятся в воду около двухсот амфибий, и загромыхают по свирским паромам советские танки. Бой, после которого Свенсон оставит на чужой земле тысячи своих солдат. И Москва отсалютует Карельскому фронту залпом из 224 орудий. И победа пойдет гулять по болотам и перелескам Присвирья, по межозерным дефиле, бараньим лбам и курчавым скалам Карелии, за 39-й меридиан — через трупы 20-й немецкой лапландской армии и егерских дивизий «Герои Нарвика» и «Герои Крита» — к родным туманам Гольфстрима на атлантической кромке континента.
Весь этот путь пройдет с армией Сережа Бутылкин — Кандалакша, Алакуртти, Кулаярви, соленая вода Ледовитого.
Все это потом — с наступлением весны, с весенним наступлением…
2
Сережа Бутылкин рисовал зимнюю Свирь. Был выходной, и за спиной уже час с лишним торчал сержант по прозвищу «Красный сапог» — в коричневом полушубке с поднятым воротником, в рыжей лисьей шапке, в ржаво-красных лыжных пьексах. Заказчик.
В кабинете начальника полицейского участка Пролетарского района Вознесенья не зря висел трофейный Куинджи: «Красный сапог», он же сержант Парккинен, был неравнодушен к живописи.
Застал однажды у этюдника, долго охаживал почти законченную картину, бил стеком по голенищу пьексов, приседал, чмокал. Повернул конопатое лицо: «Это и есть для генерала Свенсона?» «Оно и есть», — соврал как следует.
— Слушай, а ты не мог бы сделать такую же мне? С этой же точки, только с лошадью на переднем плане?…
И вот за спиной изредка поскрипывает фляжная пробка, затем доносится бульканье — словно где-то далеко на Свири бабы полощут в проруби белье. Потом фляга дружелюбно нависает над Сережкиным плечом.
— Не-е, — шепотом говорит Сережка, — искусство этого не любит. — Пятится, оттесняет полицию в снег, смотрит на холст из-под красной руки, скручивает большой и указательный пальцы баранкой, щурится в дырочку на картину — так когда-то смотрел этюды преподаватель рисования в Кеми, где Сережка три года занимался в изостудии. И Парккинен делает то же. Видно, фокус его потряс: картина отдаляется, и все кажется в ней подлинным — утонувшее в снегах Вознесенье, дуга моста над Свирью и колокольня слева от моста, белые дома комендатуры, белые сопки в окружении леса у деревушки Белая Церковь.
— Лошадь сегодня же поставим.
— Не успеем, господин сержант. Сиена жженая, рыжий цвет, то есть, требует хорошего освещения.
Парккинен ушел, и Сережка вздохнул с облегчением. Полотно ему нравилось. Ухватил-таки неуловимую грань дня и сумрака, ухватил и морозное молчание, наполненное какой-то сдержанной силой ожидания — чего, он и сам не знал. Было жаль, что все это подомнет под себя, вытопчет рыжая кобыла, которая тут ни к селу ни к городу. Жаль, но ведь не к шедевру и стремился. О своей работе он мог бы сказать словами Гоголя:
«…Во всем была эта плывучая округлость линий, заключенная в природе, которую видит только один глаз художника-создателя и которая выходит углами у копииста».
Он и был копиист. Хотя бы потому, что между холстом и окантованной рейками фанерой лежала копировальная бумага. А под копировкой — калька. Правда, калькой ее не назовешь — и в отхожих местах она висит, и лошадям финны ее мелют как добавку к овсяной муке. Чуть потолще папиросной бумаги — в самый раз.
Так лихо совпали заказы: начальнику участка военной полиции — пейзаж, Тучину — схема оборонных сооружений. Одному — «плывучую округлость линий», другому — линии траншей; одному — мазком, другому — черенком… Рисовал да похваливал себя словами Феди Реполачева: «Молодец, Бутылкин, если бы ты рисовать бросил, из тебя бы, может, человек вышел».
Оборона шла к Свири вдоль Онежского озера почти от самого Петрозаводска, но там, на Онежском побережье, говорил Тучин, вся малина собрана, пошарь, велел, начиная от мыса правее по реке, да лукошко, наказывал, не разевай… Положительный мужик Тучин, но зачем же, спрашивается, учить хорошим манерам начальника Вознесенской разведки.
Черенок кисти ткнулся в мыс, очертил и заштриховал кружок. Дот типа «вепсский замок». Строго на восток, от натянутой, как тетива, линии мыса, стрелой легла полоска зимника — уперлась в большак Петрозаводск — Ленинград. Метрах в пятидесяти южнее — сантиметр на холсте — завихляла траншея. Обогнув церковную ограду, за которой продовольственный склад, она пошла огородами Красного Бора, вожжой легла на круп карандашной еще лошади и устремилась дальше, к Ладоге… Крестик — пулеметное гнездо, галочка — минометное, овал — сферическое железобетонное укрытие. А в Красном Бору еще один кружок — еще один «вепсский замок».
Было с этими «замками» возни. Строил их спецбат, к выемке скального грунта, к бетономешалкам и камнедробилкам допускались только финны. Сережку, подвозившего на лошади машинный прицеп полевой кухни, останавливали метров за триста. Подходили пять-шесть финнов, впрягались и волокли на сопку прицеп с баландой. Навязывался в помощники, но каждый раз часовой дулом, как ломиком, молча отковыривал его от повозки.
Однако ключ от «замков» нашелся. Предложил его не кто иной, как мастер оборонных работ Эйно Корренпяя, тот самый «сын фабричной девушки» из города Форса.
Вести с Эйно душевные разговоры было поручено подпольщице Дусе Силиной.
— Не хотите ли вы жить в СССР? — спросила его Однажды Дуся.
— Нет. Вот кончится война, и я буду нужнее в Суоми, чем в СССР.
Корренпяя чем только мог помогал подполью: то и дело кто-то, по поручению Дуси, таскал из условленного места свертки. Наконец произошло и самое нужное — вместе с Корренпяя Дуся проникла в «вепсский замок»[21]. Она пробыла там недолго, но то, что от нее требовали, выяснила. Только и просили-то сектор обстрела, остальное она все равно не поняла бы, много ли с нее возьмешь — девчонка.
Подробное описание «замка» на мысе Онежского озера дал Сергей Матвеев из Матвеевой Сельги — вместе с другими он пробивал туда зимник. Потом и сам Сережка протиснулся с прицепом: нельзя же вечно отпихивать человека, который кормит! Весь обед лазал в сырой темноте, чиркал спички, запоминал.
«Вепсский замок» был трехэтажным, а снаружи и не разберешь — скала скалой. Нижний этаж похож на пещеру, тут укрытие для персонала, боеприпасы. Выше — узкий лаз в пять ступенек — пушечный зал. Короткие гаубичные стволы — веером, для каждого своя амбразура, за выступом скалы не торчат. Еще выше — наблюдательный пункт. Сама макушка сопки прикрыта круглым диском из брони, метра полтора в диаметре. Диск поднимается и опускается ручной червячной передачей. На время бомбежки все это сооружение закрывается наглухо.
В общем «замочки» еще те. Похоже, что Финляндия устроилась стоять тут вечно — недаром ведь швырнула на Свирь полкошелька. Только, по мнению Сережки, денежки эти плакали. Вот он имущество ихнее опишет, и оно пойдет с молотка как миленькое, будет пионерам хлопот — железки собирать.