Затем горничная принесла чай, пар которого в этой комнате мешался с тонким запахом угля и окутывал вас ощущением путешествия. Я хорошенько не знала, зачем все это. Во всяком случае, я рассматривала этот чай как скучную любезность, непредвиденную и тем более утомительную.
Правда, все шло довольно просто. Ни г-жа Барбленэ, ни ее дочери не держались натянуто. Я ни в чем не видела старания играть в богатых людей. Но все было естественно торжественным.
Не переставая говорить себе, что этот чай объясняется просто желанием сделать мне более приятным мой первый профессиональный визит, я не могла отделаться от некоторого опасения. Мы обменивались самыми обычными фразами. Но ведь г-жа Барбленэ была из тех, кто считает, что важные заявления должны появляться только в конце длинной процессии праздных слов.
Может быть, после множества изворотов мне дадут понять, что барышни еще не чувствуют себя способными брать уроки музыки или что их удовлетворит проба, например, один урок в неделю, впредь до изменения?
Я уже видела возврат моей бедности. Снова сто сорок пять франков в месяц, а может быть, и того меньше. Ведь неудача не любит полумер. Я потеряю еще одну или двух учениц. Снова — маленькое эмалированное блюдо, длинные одинокие прогулки, угол церкви и таинственная песнь в моей голове. Тем лучше. Я не успела от них отвыкнуть и опять приспособлюсь к ним очень быстро. Единственно, чего мне теперь было стыдно, это моего вчерашнего восторга.
Мое беспокойство еще увеличивалось тем, что на этот раз я чувствовала, у меня не было отчетливого представления о мыслях г-жи Барбленэ. Может быть, накануне я глубоко ошибалась в ее умонастроении. Но я не переставала рисовать его себе настолько живо и правдоподобно, что была спокойна. Скорее, оно рисовалось само собой. Теперь, напротив, между мной и г-жой Барбленэ царило что-то непроницаемое.
Во время разговора она сказала:
— Многие считают, что молодые девушки должны рано выходить замуж. — И я сейчас же увидела в этом вопрос, косвенно обращенный ко мне лично. Почему я не замужем? Решила ли я обречь себя на безбрачие? Не подвергается ли молодая девушка, покидающая семью, чтобы жить одна, неприятным подозрениям?
Потом я подумала, что Мари Лемиез и некоторые ее коллеги были в том же положении, что и я. А г-жа Барбленэ, очевидно, слишком уважала установленный порядок, чтобы образ жизни таких почтенных лиц, как преподавательницы лицея, мог ей принципиально показаться подозрительным.
Вскоре разговор замер сам собой. По-видимому, г-жу Барбленэ схватила глухая боль, которая оставила ее было в покое на требуемое приличием время. Она показала, что хочет встать. Дочери помогли ей, отодвинули стулья, открыли дверь. Я стояла до тех пор, пока г-жа Барбленэ не исчезла в еще неведомых мне глубинах дома.
* * *
Как только я осталась наедине с барышнями, начался урок. Было решено, что они будут заниматься вместе, по крайней мере, вначале. Каждая будет садиться за рояль на несколько минут, другая будет присутствовать при этом, прислушиваясь к поправкам. И так по очереди.
Я спросила, кто из них хочет начать.
— Решайте сами, — сказала старшая.
— Ну, пускай начнет мадмуазель Март.
Младшую звали Март, старшую — Сесиль. Март послушно пошла к роялю. К моему удивлению старшая проводила ее довольно мрачным взглядом и сказала:
— Я так и думала.
Выбирая Март, я не уступала симпатии, напротив. Я хотела выказать старшей некоторую долю уважения, избавив ее от неприятной обязанности бренчать первой.
Я села возле Март. Мы попробовали несколько очень простых упражнений. Ее руки двигались рядом с моими. Они были белы голубоватой, почти переходящей в зеленое, белизной; тонкие, гибкие, удивительно безобидные. Ничьи еще руки не казались мне до такой степени неспособными для того, чтобы играть. Конечно, вообще рука начинающего, приближаясь к клавиатуре, далеко не воинственна. Даже развитые руки часто словно только касаются клавишей. Но пальцы Март ложились на них так осторожно, что было странно слышать звуки. Казалось, клавиши опускаются не под давлением пальцев, а благодаря какой-то согласованности между внутренним механизмом рояля и легкими движениями девушки.
Она делала мало ошибок, и эти ошибки были только намечены. Едва успевала я их заметить, как они тонули среди верных нот. Я не замечала признаков усилия. Она была очень внимательна, но без напряжения, чувствовала почти полное отсутствие сопротивления. Она не противилась ни нотной странице, стоящей перед ней, ни увлечению, которое передавалось ей от меня. Я удивлялась в ней не столько умению в собственном смысле, не столько положительным данным, сколько какой-то нейтральности. Возможно, думала я, наблюдая за ней, что наше тело само по себе способно на чудеса. Но мы начинаем с того, что съеживаемся, и нам нужны целые месяцы только на то, чтобы распрямиться.
Время от времени она улыбалась мне. Я находила ее почти что слишком покорной. Существо, которое сопротивляется, доставляет нам столько родов удовлетворения; оно дает нам возможность действовать наступательно, а это менее утомляет, чем ровная мягкость; оно побуждает нас к действию и доставляет нам удовольствие восторжествовать над ним. Но прежде всего оно не позволяет нам слиться с ним; оно помогает нам ощущать себя отдельными и отличными, оно дает нам почувствовать наши границы.
Я смотрела на ее руки, бегающие по клавишам, и мне все время казалось, что они слишком близко от моих. В отношении других учениц мне в голову не приходило такое наблюдение. Между Март и мной близость возросла скорее, чем симпатия.
Со старшей, Сесиль, мне стало легко. Она положила на клавиши тоже довольно тонкие, но сухие и слегка дрожащие руки. Розовато-желтая кожа покрывала контуры тела и выпуклости суставов, не утаивая их. Словно предчувствовались пергаментные руки старухи, какими они будут через много лет.
Пальцы колебались над клавишами, потом внезапно решались. За это короткое время мысль успевала много поработать, прежде чем решить, что надо сделать. Глаза, с почти испуганной торопливостью, успевали перебежать от страницы, полной точных приказаний, к рукам, путающимся, как слепцы, не без того, чтобы время от времени бросить взгляд в мою сторону, я же, вероятно, пользовалась этим совсем особым положением, чтоб насыщаться общим чувством превосходства.
Когда она кончила, я, конечно, ничем не подчеркнула неравенство, так быстро сказавшееся между сестрами. Я даже пошла на несправедливость. Я отметила ошибки старшей, как будто они были свойственны обеим, и мое единственное личное замечание относилось к младшей, которую я просила играть с большей силой.
Затем я сказала, чтоб они сыграли вместе. Я сидела за их спиной. Младшая играла высокую партию. Я рассчитывала на то, что она будет до некоторой степени руководить сестрой. К тому же ошибки старшей были бы еще слышнее на высоких нотах, а от этого страдало бы ее самолюбие.
Упражнение заключалось в цепи гамм, связанных между собой элементарными модуляциями, которые повторялись периодически. Правильная игра вызывала бы совершенно механический ряд звуков, такой же неинтересный, как шум вращающейся пилы или швейной машины. Я бы скоро перестала его слышать. Но то, что исходило из рояля Барбленэ, рисовалось в воздухе совсем особо. Я закрыла глаза, чтобы лучше воспринять это. Высокие ноты мягко возникали одна за другой, то медленнее, то скорее, но без прихотливых перебоев, напоминая дыхание спящего существа. Они казались спокойными и в то же время рассеянными, равнодушными и нежными. Они пленяли какой-то присущей им грацией и раздражали отсутствием всякой ценности. Низкие ноты следовали друг за другом, как шаги по темной лестнице: оступь, остановка, нога дважды задевает ту же ступень, потом два, три шага, как будто решительных, удачных, внушающих надежду, что темп, наконец, найден и злоключение кончилось, потом опять спотычка. Во всем этом униженность, гнев, презрение к самому себе, желание бросить все; но вместе с тем угрюмое мужество, нежелание признавать себя побежденным, биение довольно сильной жизни.